Список форумов webtut Форум Театра Юношеского Творчества
  FAQ  |  Поиск |  Пользователи |  Группы |  Регистрация 
  Данные пользователя |  Войти и проверить личные сообщения |  Вход 
Список форумов webtut

Людвиг Тома "Истории озорников"

 
Начать новую тему   Ответить на тему    Список форумов webtut -> Наши увлечения
Предыдущая тема :: Следующая тема  
Автор Сообщение
РыцарьЗаколдованнойСтраны
Селфмейкюзер-лауреат


Зарегистрирован: 18.10.2008
Сообщения: 751
Откуда: Россия

СообщениеДобавлено: Пн Апр 16, 2018 2:49 pm    Заголовок сообщения: Людвиг Тома "Истории озорников" Ответить с цитатой

Дорогие тютовцы!
Ваш покорный слуга предлагает новый свой перевод на Ваш читательский суд.
"Приятного аппетита!", как бы сказал Джанни Родари.




Людвиг Тома (21.1.1867, Обераммергау – † 26.8.1921, Роттах, озеро Тегерн) – рассказчик, драматург, лирик, романист.
Вырос в семье лесничего. С детства мальчика окружали верхне-баварские крестьяне и «маленькие люди». В дальнейшем он изучал в Мюнхене юриспруденцию. Став адвокатом, обосновался сначала в Дахау, а потом уже в самом Мюнхене. Исполняя свои обязанности в качестве адвоката, он одновременно занимается писательской деятельностью. В 1899 году Тома продает адвокатскую практику и становится редактором. Тома прославился в Вене и Берлине, благодаря своему сотрудничеству с газетой «Симплициссимус» и появлению пьесы «Первый класс». Он пишет свои великие романы и на вырученные деньги покупает себе новый дом на озере Тегерн. В Первую Мировую войну он – санитар на Западном, а позже уже на Восточном фронте. В 1921 году Тома умирает от последствий дизентерии.




Одна немецкая берлинская газета писала, что школьники, учителя и политики обязательно должны прочитать «Истории озорников» - эту «педагогическую книгу детской агрессии и веселости одновременно».




Истории озорников (мои юные годы)


Оглавление:


1. Мальчик-аристократ
2. На каникулах
3. Деточка
4. Благие намерения
5. На поправку
6. Дядя Франц
7. Лжесвидетельство
8. Помолвка
9. Гретхен Фольбек
10. Свадьба
11. Моя первая любовь
12. Младенчик




Истории озорников

(мои юные годы)


Мальчик-аристократ

К крестьянам, по фамилии Шек, приехала летом погостить одна очень знатная аристократическая семья, родом из Пруссии.
Я был на железной дороге, когда прибыл их багаж. Служитель железнодорожной станции сказал, что, так как их чемоданы обиты юфтью, у них, очевидно, уйма домашнего скота.
Моя мать заметила: «Это славные люди. Людвиг, всегда здоровайся с ними!»
Он имел седую бороду и усы; сапоги его громко скрипели. Она постоянно носила на руках перчатки, и всякий раз вскрикивала «Брр!», ощущая под ногами земную сырость, и приподнимала при этом края своего платья.
В первый день они расхаживали по деревне. Он осматривал дома, останавливаясь перед каждым из них. Я слышал, как он говорил: «Я хотел бы только знать, чем живут эти люди».
К нам они заявились под вечер, мы как раз ужинали. Моя мать поклонилась им, Аннушка тоже. Он и его супруга подошли к нашему столу. Господин спросил: «Что вы там едите?» А мы ели суп из требухи с клецками. Моя мать ответила ему. Тогда он спросил, всегда ли мы едим клецки, а его жена пробуравливала нас глазами сквозь пенсне. Это было не совсем правильное пенсне: оно держалось на небольшом стержне. Хозяйка раскрывала и вновь складывала его.
Моя мать сказала мне: «Людвиг, встань и поклонись господам». Я это сделал.
Тогда он спросил меня, кем я являюсь. Я ответил, что я гимназист. А моя мать продолжила: «Он ходил в первый класс – и теперь его переведут в следующий. По латинскому языку он получил оценку «отлично».
Он потрепал меня по волосам и сказал: «Какой смышленый мальчуган. Приходи-ка к нам и поиграй с моим Артуром. Он такого же возраста как ты».
Потом он вновь обратился к моей матери, спрашивая ее, сколько денег она получает в месяц. Моя мать покраснела до кончиков ушей и ответила: «110 марок».
Он посмотрел в сторону супруги и произнес: «Эмилия, эта сумма не достигает и сорока талеров».
И она опять поднесла пенсне к глазам.
Потом они убрались. Было слышно, как он, уходя, повторял: «Я хотел бы только знать, чем живут эти люди».
На следующий день я увидел Артура. У него, не такого рослого, как я, на плечи падали длинные волосы, а ноги он имел очень худые. Я это заметил, потому что он носил шаровары. С ним находился мужчина с очками на носу, его воспитатель. Они стояли у дома Рафенауэра, где люди сгребали сено.
Артур показал на них пальцем и спросил у мужчины: «Что они там делают?» Воспитатель ответил: «Они подхватывают сено граблями. Если его вдоволь насушено, то им будут кормить животных».
Лоренц Шек был со мной, и мы, оба, скрывшись от них тайком, надрывали свои животы до колик со смеху.
За едой моя мать сказала: «Господин опять наведывался к нам и просил тебя после обеда навестить его сына». Я отпарировал, что охотнее пойду с Ленцем рыбачить, но Анна тотчас наехала на меня, заявив, что мне нравится только водиться с невоспитанными крестьянскими олухами, чем с приличными людьми. А мать добавила: «Тебе пойдет на пользу общение с культурными людьми. Ты усвоишь их хорошие манеры».
Эта обязанность, их себе усвоить, отнюдь меня не радовала.
Я вымыл руки и, надев свой прекрасный сюртук, отправился к ним. Они как раз пили кофе, когда я пришел: господин, его жена и девица, ровесница нашей Анны, одетая красивее и гораздо более ее упитанная. Тут же сидели Артур с воспитателем.
«Это наш юный друг, - сказал господин, - Артур, подай ему руку!» Потом он задал мне вопрос: «Ну, вы сегодня опять ели клецки?» Я сказал, что клецок мы не ели, уселся и получил чашку кофе. Кофе был пренеприятно безвкусным. Артур молча вылупился на меня, и воспитатель тоже сидел тихо и смирно.
Тут господин спросил, выполнил ли Артур свои задания. Воспитатель сказал: «Да, выполнил. Есть несколько ошибок, но успехи очевидны». Господин сказал: «Прекрасно, и Вы можете сегодня после обеда погулять один, а наш юный гимназист поиграет с Артуром».
Воспитатель встал, господин дал ему сигару, заметив ему, что та весьма отменная.
Когда след его простыл, господин выразился так: «Не правда ли, этому молодому человеку несказанно повезло, что он приглашен к нам. Он увидит, таким образом, много прекрасных вещей».
Но упитанная девица сказала: «Я нахожу его омерзительным; он таращится на меня во все глаза. Боюсь, он примется скоро сочинять стихи как тот, последний».
Вскоре мы с Артуром поднялись, и он захотел показать мне свои игрушки.
У него был пароход. Когда пароход заводили, крутились колеса, и он прекрасно плавал. На нем обитала целая команда оловянных солдат и матросов; Артур сообщил, что это военный пароход и называется «Пруссия». Но у Шеков отсутствовал большой водоем, и мы, следовательно, не могли увидеть, далеко ли он плавает. Я предложил идти к Рафенауэру: там есть пруд и, ух, повеселимся же мы вволю!
Он сразу обрадовался и доверил мне нести пароход.
Его папа крикнул из окна: «Куда же вы направляетесь, парни?» Я сказал ему, что мы запустим корабль на пруду у Рафенауэров.
А мама сказала: «Тебе нельзя нести его, Артур. Он слишком тяжел для тебя». Я заверил ее, что сам понесу его. Папа Артура рассмеялся и весело проговорил: «О, да он сильный баварец; он каждый день ест требуху с клецками. Ха-ха-ха!»
Мы пошли дальше, оставив за собой дом Шеков, через большой луг.
Артур спросил меня: «Правда, ты сильный?»
Я ответил, что легко могу подбросить пароход вверх, если Артуру вздумается испытать мою силу.
Но он мне не поверил и грустно сказал, что хочет быть таким же сильным, не желая больше терпеть обид от своей сестры.
Я поинтересовался: «Она что, тебя бьет?»
«Нет, - ответил он, - но она любит умно распространяться на тему: «Почему Артур получает плохие оценки?», вставляя всюду свое словцо, будто только ее одной это и касается.
Я согласился с ним, сказав, что отлично об этом осведомлен; так делают все девчонки, но нельзя давать им себя в обиду. Их охоту к умничанью легко отбить, испугав их порядком.
Он спросил, что нужно в таких случаях делать, и я компетентно ответил: «Им нужно просто подложить в постель ящерицу медяницу. Полежав на ней немного, они ощутят невыносимый холод и завопят от ужаса. А потом торжественно будут обещать, что умничать более не желают.
Артур сказал, ему, все же, как-то не верится, и его обязательно наградят побоями за такой смелый поступок. Я ответил ему, если он боится побоев, то никогда не потешится на славу, и тогда он обещал, что так и сделает.
Настроение мое от того сильно поднялось, потому что мне его упитанная сестра вовсе не понравилась, и я подумал, она вытаращит свои глаза еще больше, от удивления, и, разумеется, от ужаса, наткнувшись в постели на медяницу. Он засомневался, найду ли я хоть одну такую ящерку. Я сказал, что могу достать их много, так как на лесопильне набрел на их гнездо.
Тут меня посетила одна внезапная мысль: «Как было бы чудесно подложить воспитателю такую же».
Эта мысль Артуру понравилась. Он сказал, что непременно желает того же: воспитатель, кажется, боится увольнения. Он спросил, есть ли воспитатель у меня. Я отрезал, что моя мать небогата, чтобы платить за пестуна.
Тогда он подытожил: «Правда, они стоят очень дорого, и от них имеешь лишь огорчения. Предпоследний, нанятый нами, писал стихотворные послания моей сестре, пряча их для нее под кофейной чашечкой. Вот мы его и прогнали».
Я спросил, почему он сочинял ей стихи, и отчего ему не разрешили больше их сочинять.
Тогда он сказал: «Ты, оказывается, глуп. Он влюбился в мою сестру, и она сразу обратила внимание на то, что была всегда под его «прицелом». Оттого мы его и выгнали».
Я подумал, как глупо мучиться из-за тучной девчонки и решил впредь никогда на нее не глазеть и, вообще, испытал бы жгучую радость, если б она при мне не присутствовала.
Непринужденно болтая, мы дошли до пруда Рафенауэра и опустили пароход в воду. Колеса работали хорошо, наше игрушечное судно проплавало по времени дольше, чем мы ожидали.
Мы шлепали по водной глади, и Артур кричал и кричал: «Ура! Бейте их, парни! К бою! Вперед, пошел! Парни, дайте им развернуться! Молодцы, ребята!» Орал он страшно, краснея как вареный рак, а я спросил его, что все это означает.
Он сказал, что идет морское сражение, и что он – прусский адмирал. Так он с другими мальчиками всегда играет в Кельне. Но сначала он был капитаном, а теперь – адмирал, потому что на его счету много выигранных морских баталий.
Потом он снова закричал: «Ложитесь в дрейф, в дрейф! А теперь – резко на абордаж! Огонь! Пли! Победа! Победа!»
Я сказал: «Нет, так не годится; это просто глупость – звуки сражения не слышны. Если происходит морской бой, кругом должно грохотать. Мы насыплем в корабль порох – и тогда будет очень весело». Он ответил: «Мне запретили играть с порохом, это опасно для жизни. Все мальчики в Кельне играют без него».
Но я высмеял его, заявив ему, что он не настоящий адмирал, потому что не стреляет.
А если он самому себе не доверяет, я сделаю так: буду капитаном, а он будет мной только командовать.
Тогда он развеселился основательно, сказав, что ему того и надо. Но я строго должен следить за ним, моим прямым начальником, и открывать огонь только по его приказу, когда он прокричит мне его.
Я взял с собой мешочек с порохом. Я всегда имел его под рукой, часто занимаясь на досуге фейерверками. И кусок запального шнура у меня тоже имелся.
Мы выловили пароход. На борту были пушки, но без жерл. Тогда я попробовал решить задачу стрельбы по-другому. Надо, размышлял я, поднять верхнюю палубу и засыпать под нее порох. Из люков пойдет дым, и нам будет казаться, что стреляют пушки.
Я опорожнил весь мешочек с порохом – теперь уж задымит, так задымит.
Затем я поставил верхнюю палубу на место и всунул запальный шнур в одно из отверстий на корабле.
Артур спросил, действительно ли раздадутся выстрелы, я ответил, что выстрел будет превосходным.
Артур ловко спрятался за деревом и объявил, что битва начинается.
И он крикнул: «Ура! А ну-ка, дайте им прикурить, храбрый капитан!»
Я завел пароход, держа его в руках до тех пор, пока запальный шнур не загорелся.
Потом подтолкнул судно, колеса заработали, а запальный шнур задымился.
И пошло тут веселье. Артур весь светился от радости, отдавая свои команды, стоя за деревом.
Он спрашивал, почему же не грохочет. Я ответил, что загрохочет, как только огонь по шнуру доберется до пороха.
Тут он вытянул голову из-за дерева и заорал: «Поддать огня с кормовой палубы!»
Вдруг как бабахнуло, и так зашипело, что густой непроницаемый дым повалил из воды. Мне показалось, что-то пролетело мимо меня, но Артур уже отвратительно завыл, держась за голову. Впрочем, он не был в плохом положении: ему только слегка окровавило лоб. Я полагал, что в лоб попал оловянный солдатик.
Я стер кровь с его лба, и он спросил, куда подевался пароход. Пароход больше не существовал; только передняя его часть осталась целой и плыла по воде. Все остальные его куски взлетели на воздух. Артур плакал, зная, что папа будет ругать его из-за потери парохода. Но я утешил его, сказав, что мы объясним ему, что колеса так работали, что пароход сам уплыл. Или пусть он не говорит папе ничего и пойдет домой лишь, когда стемнеет. Потом об этом никто уж не вспомнит, а если кто-нибудь спросит, где пароход, он ответит, что «там, наверху», но он больше не расположен к игре с ним. Пройдет неделя, он скажет, что однажды пароход пропал. Возможно, его стырили.
Артур ответил, что так и сделает и дождется темноты.
Когда мы все обсудили, за нашими спинами разыгралось впечатляющее представление.
Я быстро огляделся по сторонам, обнаружив, что сюда мчится на всех парах Рафенауэр и орет: «Попались мальчишки, свиньи немытые, прохвосты подлые!»
Улизнув поскорее оттуда, я оказался у риги. Спрятавшись поукромнее, впился в происходящее взглядом. Артур не двигался, а Рафенауэр отвешивал ему оплеухи. Я всегда знал, что он слишком груб.
Он, не переставая, вопил: «Мальчишки, свиньи немытые, они, еще чего, и дом мой подожгут, о! Они воруют мои яблоки, воруют мои сливы, они взорвут весь мой дом!»
Он давал ему оплеуху за оплеухой: треск от них нарастал.
Я уже осознал, что он гневается именно на нас, ведь мы с Ленцем часто воровали у него яблоки, но застичь нас при этом ему не удавалось.
Артура же он настиг и подверг хорошей взбучке.
Выдохнувшись, Рафенауэр пошел прочь.
Затем он остановился и выбранился: «Проклятие, тьфу!» Но подумав, вернулся и влепил ему еще одну.
Артур зарыдал нестерпимо, крикливо повторяя: «Я все скажу моему папе, я все скажу моему папе!..»
Он поступил бы умнее, если б сразу смылся; Рафенауэр не поспел бы за ним со своей одышкой. Артуру нужно было просто крутиться вокруг деревьев, тогда б он остановился и сказал: «Попадись мне только!»
Я и Ленц знали это, а Артур - нет.
Я пожалел его, ведь он так рыдал, и когда Рафенауэр, наконец, сгинул с моих глаз, подбежал и сказал ему, что ничего не поделаешь, раз уж так случилось. Но он продолжал рыдать: «Ты виноват; я все скажу моему папе, я все скажу моему папе…»
Тогда я разозлился и сказал, что помогать ему не буду – даже пальцем не пошевельну, раз он такой лопух. Он сказал, я сломал пароход, я вызвал этот грохот – и пришел крестьянин и надавал ему пощечин.
Потом, продолжая рыдать, он дал стрекача. Звук от его громкого нытья еще долго не стихал вдали. А я бы, на его месте, постеснялся реветь как девчонка. А еще говорил, что «я – адмирал!».
Подумав, я решил, что хорошо, что я сразу не попрусь домой, но немного подожду.
Когда на землю спустились сумерки, я двинулся к дому, проходя мимо Шеков тихо и незаметно, как мышь.
Из окон садового дома лил свет; в доме сидели господин, его супруга, упитанная девица и папа Шек. Полагаю, они трепались обо мне. Господин тряс головой и говорил: «Кто бы мог подумать? Какой паршивец!» Тучная девица вторила ему: «Он хотел, чтобы Артур подложил мне змею в кровать. Где это слыхано?»
Я никогда больше не был к ним приглашен, и господин, завидев меня еще издали, всегда поднимал свою трость и кричал во весь голос: «Погоди, доберусь я до тебя!» Но я не такой лопух, как его Артур, и не собираюсь замирать перед ним, получая заслуженную взбучку от его аристократической руки.




На каникулах

Начались большие каникулы. Они длились уже 4 недели. Моя мать часто вздыхала, ей не нравилось, что у меня столько свободного времени – каждый день ведь что-то да происходит. А моя сестра прибавила, что я приношу нашей семье одну дурную славу.
Однажды нас опять посетил учитель Вагнер. Он нередко к нам приходит: моя мать знает толк и отлично разбирается во фруктах, и он разглагольствует с ней на эту тему.
Например, он рассказал, что его персики созрели, и он доволен и рад тому.
Потом он также сказал, что Народная школа-восьмилетка через 2 дня вновь откроет свои двери учащимся, и его каникулы кончаются.
Моя мать заметила, что обрадовалась бы, если б и гимназия тоже открыла их вновь учебному процессу, но ей нужно еще выдержать 3 недели моего праздношатания.
Учитель поддакнул: «Да, да, это плохо, парни так долго пребывают в праздности. От них всего можно ожидать».
И он ушел. Но в тот день я, на свою беду, ненароком стибрил форель у рыболова, и тот прибежал к нам, весь в пылу от гнева, крича, что донесет на вора окружному судье, если не выручит за нее 3 марки.
И меня крепко отругали за форель, а сестра сказала: «Он просто пропащий человек! Завтра он выкинет что-нибудь другое – и никто не пожелает в будущем поддерживать с нами знакомства. Вчера окружной судья весьма холодно со мной поздоровался. Обычно же он всегда останавливается, спрашивая, как у нас дела».
Моя мать сказала, что чувствует, должно опять что-то случиться, но она и не предполагает, что.
И тут ее осенило: походил бы я в Народную школу во время каникул, господин учитель определенно сделает нам одолжение.
А я сказал, так не пойдет, потому что я уже хожу во второй класс гимназии, и если узнают об этом мои товарищи, я осрамлюсь перед всем моим классом. Лучше я постараюсь не выкидывать ничего.
Моя мать сказала моей сестре: «Слышишь, он будет вести себя по-другому и, если ему так неловко перед своими товарищами, мы подождем конца гимназических каникул.
Она «жила» не в ладу с латынью, выражаясь вместо «Kommilitonen» -«Kolimitonen», она, вообще, не различала латинских слов.
Я повеселел, видя, как все удачно устроилось, и решил по-настоящему взять себя в руки.
Один день шло еще все хорошо, но в среду я не выдержал и как с цепи сорвался.
Рядом с нами отдыхал на своей даче тайный советник Бишоф. Его жена терпеть меня не могла и, если замечала, что я прохожу вдоль их забора, кричала служанке: «Лизонька, берегись, озорник уже тут».
Они держали ангорскую кошку; а кошка всегда сидела с ними, когда они пили кофе на природе. Госпожа тайная советница спрашивала свою кошечку: «Кисонька, хочешь чуточку молочка? Кисонька, дать тебе чуточку медку?» Словно эта «кисонька» могла говорить и являлась маленьким ребеночком.
В среду кошечка зашла на наш участок. Наша служанка ее покормила. Я же схватил ее, пока никто не видел и запер в сарае, там у меня раньше сидели 2 кролика.
Потом я стал шпионить за соседями, выжидая, когда они займутся питьем кофе в саду. Госпожа тайная советница уже вышла в сад, подзывая свою кошечку: «Киса, киса! Лизонька, Вы не видели кисоньки?»
Но служанке было о том неизвестно. Они уселись, а я наблюдал их из-за забора.
Потом госпожа тайная советница спросила и у мужа: «Евгений, ты не видел кисоньки?»
Он ответил: «Вероятно! Не знаю». И снова углубился в газету.
Но госпожа тайная советница, не унимаясь, призадумалась и, намазав бутерброд, произнесла: «Ума не приложу, куда запропастилась наша киска? Не ловит же она мышей?»
Тем временем я быстро пробрался в сарай и поймал кошку. Я привязал патрон с порохом к ее хвосту и, оказавшись у забора тайного советника, запалил кошкин хвостик. А кошку я выпустил. Она тут же помчалась и исчезла за забором своих хозяев.
Служанка крикнула: «Госпожа тайная советница, кошка, наконец, объявилась!»
Потом я услышал слова самой госпожи: «Где же ты, кошечка? Вот ты где! Но что прицепилось к зверюшкиному хвостику?»
А потом как грохнуло, как зашипело, и они заорали от ужаса, побросав чашки на землю, и когда все улеглось, тайный советник сказал: «Это опять тот негодный, жестокий озорник».
Я спрятался в комнате сестры; оттуда открывался вид на наш сад. Моя дорогая мать и Анна тоже пили кофе. Мать разговаривала с Аннушкой в этот час: «Видишь, милая, Людвиг не такой скверный мальчик; надо только уметь с ним обращаться. Вчера он учился целый день, хорошо, что мы не скомпрометировали его перед «товарищами» (мать опять неправильно сказала это латинское слово)».
Анна сказала: «Я хотела бы только знать, почему господин окружной судья опять не спросил у меня, как мы поживаем, пройдя мимо нашего дома».
Тут у входа в наш сад вырос тайный советник с женой, и моя мать спросила у Аннушки: «Аннушка, чепец не сидит на моей голове косо? Я думаю, он смотрится неплохо – тайный советник с супругой наносят нам свой визит».
Она встала и пошла им навстречу, и я вновь услышал ее голос: «Нет-нет, как мило с Вашей стороны, что Вы зашли к нам».
Но тайный советник сделал кислую мину, будто шел на похороны, а жена, вся красная, протянула ей на ладони опаленный патрон, сообщив, что их кошка помешалась и что 3 чашки разбиты. И что это сделал не кто иной, как я. По щекам моей матери потекли слезы, и тайный советник сказал: «Поплачьте, добрая женщина. Поплачьте о Вашем невоспитанном сыне».
Затем они попросили возместить им цену чашек; каждая стоила две марки, потому что они были из доброкачественного фарфора.
Я весь зашелся от гнева, увидев, как моя старая мать достает свой маленький, видавший виды кошелек и принимается отсчитывать им все деньги, до последней монеты. Руки ее страшно тряслись, когда она с этим покончила.
Госпожа тайная советница быстро опустила их в свой кармашек и сказала, самое ужасное, что их кошка сошла с ума, но судье они на меня не донесут, из-за уважения к моей матери. Потом они стали отваливать, и тайный советник ввернул еще пару слов напоследок: «Небо слишком сурово испытывает Вашего ребенка».
А я все смотрел и смотрел в наш сад. Мать продолжала сидеть за столом, носовым платком утирая свои горькие слезы, но они текли нескончаемо. Аннушка плакала тоже. Бутерброды лежали на тарелке – к ним они больше не притронулись. Я совсем пал духом и печально побрел прочь, не желая быть ими застигнутым.
Я подумал, как низко поступил тайный советник, заграбастав себе кровные, наши с матерью, деньги, и мне нужно обязательно отплатить ему за подлость. Я решил подпортить здоровье их кошке, чтобы никто этого не заметил, и отрезать ей хвост. Когда ее хозяйка вновь закричит: «Где же наша кисонька?», я брошу им хвост через забор. Развеселившись, я представил, какие рожи они состроят, не увидев у нее хвоста. Потом я удалился восвояси, обедать. Аннушка поджидала меня у двери, сказав, что сегодня я буду есть в своей комнате в одиночестве и что завтра, утром, должен немедля идти в школу. Господин учитель Вагнер проявил заботу обо мне, обещав им держаться со мной строго.
Я хотел поругаться с ней, сказав, что позор для гимназиста сидеть за партой с глупыми школьниками, но, рассудив, подумал, моя мать так плакала, и смирился со своей участью.
На следующий день я поплелся в школу. Народная школа находилась в одной комнате, все классы размещались в ней, с одной стороны стояли парты мальчиков, с другой – девчонок.
Я вошел, и учитель посадил меня за первую парту. Потом он сообщил ученикам, что сегодня они приложат массу усилий к учебным занятиям, так как среди них присутствует настоящий «ученый-эрудит», мальчик, знающий по-латыни. Дети весело загоготали, а мне было не до смеха, просто досадно. Но я не показал и вида, что рассердился. Одному школьнику велели читать отрывок текста под названием «Вечер».
Он начал: «Солнце заходит, на небе появляются вечерние звезды. Стихает милое пение птиц; лишь кузнечики стрекочут в полевой траве. Утрудившийся крестьянин бредет домой. Собака встречает его радостным лаем, и дети, радуясь его приходу, выбегают, скача, ему навстречу…» Далее все шло в том же духе. В общем, проговаривая весь отрывок, он нес несусветную чушь, и у меня вновь промелькнула мысль, что позор гимназисту сидеть в Народной школе.
Учитель предложил учащимся седьмого класса записать отрывок по памяти и приглашал господина гимназиста последовать их примеру.
Мне дали доску и мел. Потом учитель сказал, ему нужно отлучиться на полчаса в церковь и что Мария Фуртнер будет за нами надзирать. Она, дочь простого крестьянина, дом которого стоял невдалеке от нашего, была тоже ученицей седьмого класса. Тогда я обозлился чрезвычайно, осознав, что сопливая девчонка будет присматривать и за мной.
Учитель смылся, и я тихо спросил своего соседа по парте, Ляйтнера, желает ли он сегодня со мной после обеда порыбачить.
Но Мария Фуртнер крикнула: «Тишина! Перестань с ним болтать, а то я запишу твою фамилию на доску».
«Извините, милостивая госпожа учительница, - сказал я, - больше не буду».
Потом я достал ключ из кармана, желая на нем посвистеть.
Мария Фуртнер подошла к доске и написала: «Тома свистел».
Я встал и сказал: «Извините, милостивая госпожа учительница, какой подвиг я должен совершить, чтобы Вы меня не записывали?» Она ответила, что мне нужно писать сочинение «Вечер».
Тогда я мигом кое-что нацарапал на доске, снова встал и спросил: «Извините, милостивая госпожа учительница, позвольте мне прочитать мой небольшой прозаический опыт. Укажите мне, пожалуйста, на грамматические ошибки, если таковые в моем сочинении найдутся». Глупая гусыня гордо кивнула в ответ (еще бы, теперь она даже гимназиста уличит в безграмотности!): «Да, читай, пожалуйста».
И я стал нарочито громко декламировать:
«Солнце зашло. Небо покрылось вечерними сияющими звездами. У гостиницы стало тихо. Вдруг дверь отворилась, и коридорный вышвырнул из нее крестьянина, мужичонку по виду. Он оказался пьяным вдрызг. Это был папочка Марии Фуртнер».
Все дети заржали, а Фуртнер заревела. Плаксивая подошла к доске и записала: «Тома вел себя невоспитанно». И трижды подчеркнула свое предложение. Я поднялся с парты, взял губку и стер его.
А потом схватил Марию Фуртнер за косу, потряс ее, наслаждаясь ее воем, и, напоследок, дал ей оплеуху, чтобы она уразумела, что не имеет права писать фамилию гимназиста на доске.
Но прикатил учитель и разгневался, узнав обо всем. Он сказал, что лишь из-за моей матери не выгонит меня тут же из школы и запрет в ней на 2 часа после уроков.
Он так и сделал. Дети свалили, а я остался один-одинешенек в школе: учитель закрыл меня на ключ. Пробило 11 часов дня – я ужасно проголодался. И опять подумал, какой позор для гимназиста быть запертым в Народной школе.
Оглядываясь вокруг, я прикидывал, можно ли улизнуть, выпрыгнув из окна. Но школа помещалась на втором этаже, слишком высоко, а внизу, под окнами, лежали камни. Тогда я поглядел в другую сторону и увидел сад. Очевидно, спрыгнув на садовую землю, я не получу ушибов. Я открыл окно и подумал, способен ли на такой поступок. Тут я внезапно заметил, что с внешней стороны стены, почти у окна, прислонены шпалерные решетки для выращивания фруктов. Смогут ли они принять и выдержать меня, пораскинул я мозгами. Я спускался по ним очень медленно, ставя на них ноги с предельной осторожностью. И они меня выдержали. Я сообразил, это неопасно. И вдруг меня как громом поразило, почему бы мне не забрать персики с собой. Я наполнил ими все карманы и куртки, и штанов, даже в шапку их положил.
И только потом я поспешил домой и переложил их в собственный ящик.
В обеденный час мы получили письмо господина учителя. В нем он запрещал мне отныне переступать порог Народной школы.
То-то я порезвился на славу!




Деточка

Нашего учителя Закона Божия зовут Фалькенберг.
Он маленький, толстый и щеголяет очками в золотой оправе на носу.
Вещая нам о чем-нибудь божественном, он впивается в нас своими гляделками, скатывая губы дудочкой.
Складывая руки у пояса и умильно нам улыбаясь, он изрекает: «Вы, деточки».
Оттого мы и прозвали его «деточка».
Но, на самом деле, он не ласковый и не кроткий. Разозленный кем-нибудь, он сверкает на провинившегося злющими зелеными кошачьими глазками и держит под замком значительно дольше нашего классного руководителя.
Руководитель обругает тебя как извозчик: «дрянной мальчишка» это еще не самое вульгарное из его выражений. Меня он заверил, что «прошибет моей непутевой башкой огромную дыру в стене нашего учебного заведения».
Он знал отлично моего отца. Отец разрешил ему как-то поохотиться с ним в горах. И потому я решил, мы хорошо с ним уживемся, и он не обратит даже внимания на мои проделки.
Когда Меркель подставил меня в ответ на мою угрозу «изувечить ему что угодно», он меня, проштрафившегося, засадил на 2 часа в карцер. Но уроки закончились – все ушли по домам; он зашел в карцер и пробурчал: «Давай топай домой, шалопай! Ты, нахал! А то суп простынет!»
Его зовут Грубер.
Но Фалькенберг не ругает никого.
Раз я измарал мелом сзади его официальную одежду. И все дети развеселились напропалую, а он подозрительно спросил: «Отчего вы смеетесь, деточки?»
Все молчали. Фалькенберг подскочил к Меркелю, умасливая того по-своему: «Я знаю, ты – отрок богобоязненный. Верю, ты ненавидишь ложь. Скажи мне откровенно: «Что тут стряслось?»
И Меркель опять наябедничал, сказав, что я изукрасил мелом спину этого притворщика.
Фалькенберг побелел от злости и взял тут же меня в оборот. Я ожидал от него затрещину, но он остановился как вкопанный, вперившись глазами в мое «личико».
И начал: «Несчастный блудный сын! Я всегда старался проявлять к тебе снисхождение, но паршивая овца не должна портить все стадо».
И он тут же полетел к директору – меня отправили на 6 часов в карцер. Школьный сторож сказал, я был бы исключен из гимназии, если б Грубер не заступился за меня. Фалькенберг настаивал на моем отчислении: я ведь испортил священническое платье. Но Грубер посчитал это лишь шалостью и хотел написать моей матери, прося ее дозволения отвесить мне пару пощечин. Другие преподаватели с ним согласились, а Фалькенберг продолжал наливаться злобой. Он не смирился с мнением остальных, сказав мне перед всем классом: «Ты согрешил, но прощен милостивым Богом. Возможно, Он хочет, в своей неизреченной доброте, наставить тебя на путь истинный».
6 часов кряду просидел я под арестом – Фалькенберг так ни разу меня и не окликнул; пробегая мимо карцера, он делал вид, будто меня и нет на свете.
Фриц, мой лучший друг, его тоже не выносил и всегда давился со смеху, слушая его нравоучительные сентенции, начинавшиеся словом «деточки». По этой причине его уже дважды прятали под замок, и мы сказали друг другу, нужно насолить «деточке». Фриц предлагал подбросить ему пороховой патрон на кафедру. Но от этой затеи мы скоро отказались: чужие глаза зафиксировали бы нас. Потом мы обмазали его кресло сапожным варом. Мы ждали битый час, а он не присел на него ни на одно мгновение. Но к нам принесся учитель чистописания Богнер и завис у «деточки». С ним мы теперь тоже поступили по справедливости, но «страдания» «деточки» обрадовали бы меня колоссально.
Фриц жил у маляра Буркхарта и стянул у него зеленую масляную краску, а кафедра имела как раз зеленый цвет. Перед уроком Закона Божия мы быстро обмазали краской подлокотники учительского кресла. Но нам объявили, «деточка» заболел, у нас будет география. В общем, учитель Ульрих «ответил за все»: зеленая краска густо налипла на рукава его костюма и кисти рук. Он злостно отругал школьного сторожа, не оставившего на кресле и коротенькой записочки со словами: «Осторожно! Свежеокрашено!»
«Деточка» выходил всегда сухим из воды, но мы верили, он от нас никуда не денется.
Как то он зарулил к нам в сопровождении директора и, встав у кафедры, произнес важную речь: «Деточки, радуйтесь! У меня к вам великолепное известие. Я долго копил и купил для нашей любимой ученической церкви статую святого Алоизия, покровителя учащейся молодежи. Он будет взирать на вас с постамента, а вы – поднимать глаза вверх, на него. Вера в помощь святого придаст вам новые силы».
Директор сказал, как прекрасно со стороны Фалькенберга, что он приобрел статую; вся наша гимназия должна радоваться этому событию. В субботу святой прибудет к нам, но мы заберем его на окраине города. А в воскресенье состоится торжественное публичное открытие памятника.
Затем они выкатились, направляясь уже в другую классную комнату, чтобы
промямлить то же. Я же и Фриц пошли домой вместе.
Фриц сказал, «деточка» постарался от души, заставив нас привозить Алоизия в школу в субботний день, в разгар обеда; что святой не оказывает нам тем самым никакой протекции, не желает, чтобы мы наслаждались честно заслуженным отдыхом. А я страшно поносил «деточку» и, заодно с ним, Алоизия, желая, чтоб повозка со статуей опрокинулась и погребла под собой обломки святого.
Хозяин дома, где проживал Фриц, узнал о готовящемся событии, прочитав статью в газете. Мы были с ним на дружеской ноге, часто с ним болтали; он даже одаривал нас сигарами. На Фалькенберга он точил зуб, думая, что именно из-за Фалькенберга Пепи, его «малыш», не выдержал экзамена по латинскому. Я же был уверен, Пепи – чистейший дурень.
Домовладелец трунил над газетой и самим автором статьи, столько о святом накатавшем. Он сказал, что статуя гипсовая; если б он сам обладал этой вещицей, никому бы ее не подарил. Алоизий, очевидно, из Мюльдорфа. Он там торчал давно, но никто им не интересовался. Возможно, ее преподнес нам каменотес, но Фалькенберг обернул все как всегда в красивую обертку, наврав, что Алоизий дорогого ему стоил. «Святым простофилей» обозвал он «деточку», и мы вновь принялись честить его.
Наступила суббота. Всю гимназию поставили на уши, заставляя нас двигать по городу. Впереди семенили директор с Фалькенбергом, а за ними – наш преподавательский состав. Грубер отсутствовал: он был лютеранином. Вверху на горе маячила гостиница, к ней вела дорога из Мюльдорфа. Там мы и застыли, изнывая целых полчаса в ожидании дорогого Алоизия. Наконец примчался школьный сторож и крикнул: «А теперь возьмите его».
Прикатилась телега с большим сундуком. Фалькенберг бросился к вознице, спрашивая, из Мюльдорфа ли он и с ним ли святой Алоизий. Да, ответил тот, Алоизий в сундуке. Деточка озлобился: телега выглядела отвратно, и елочки не украшали ее.
Но правящий лошадьми заявил, это его не касается, как хозяин повелел, так он и исполняет.
И мы потащились за повозкой. Колокола гимназической церкви трезвонили до тех пор, пока мы не приковыляли к ней.
У церкви лошади остановились, и возница хотел сам стащить сундук на землю.
Но Фалькенберг ему запретил и выбрал четырех верзил из старшего класса – им он приказал снять сундук с телеги и отнести в сакристию. Жертвами стали Пойтнер и Райхенбергер, с двумя другими я не был знаком.
Потом нас отпустили, звон умолк. Лишь четырем верзилам-старшеклассникам велели поставить святого на постамент; остальные разбрелись по домам, так ка на завтра наметили освящение. Но мы вычислили, где поставили доброго Алоизия: напротив третьего окна; там был постамент и букеты цветов вокруг. Мы пошли домой вместе, Фриц и я, а Фридман Карл увязался с нами. Фриц сказал, что до понедельника будет усиленно заниматься зубрежкой, потому как не выучил третье спряжение глаголов. «А мы его еще не учили», - вставил Фридман. «Правда, нам заказали эту «порцию»: Грубер распространился о задании весьма внятно», - продолжал врать Фриц. Фридман чуть не наложил в штаны со страху; «боякой из бояк» презрительно называл его Фриц.
Вскоре он помчался от нас кувырком, и Фриц сказал: «Теперь мы от него отделались».
Я спросил, зачем он удалил его. Фриц подождал, пока мы очутились совсем одни и сказал, что придумал, как мы достанем «деточку»: швырнем в Алоизия камнями.
Я подумал, он шутит, но он говорил вполне серьезно, заявив, что сделает все один, даже без моей помощи.
Я клятвенно обещал ему помочь, но прибавил, что боюсь, нас застигнут – и тогда крышка.
Но Фриц буркнул, нужно дело провернуть так, чтобы нас не заметили, а другой такой возможности насолить «деточке» у нас не будет - он запомнит это навсегда. Мы договорились, заявимся в 8 часов вечера к двум каштанам на Зальцихе. Я наврал дома, что учу с Фрицем третье глагольное спряжение и свинтил сразу после ужина.
Уже смерклось, когда я подошел на условленное место, радуясь, что не встретил никого на пути.
Фриц находился уже там; мы дождались полной темноты, и пошли вдоль Зальцаха; услышав звук чьих-то шагов, спрятались под ближайшим кустом.
Появился нотариус; он всегда гулял в вечернее время, занимаясь стряпней очередного стихотворения для еженедельника.
Но он и не предполагал, что кто-то, кроме него, болтается вдоль реки, и мы тронулись дальше, пока он не скрылся от нас на достаточное расстояние.
Гимназия с церковью стояли на окраине города; туда не заходил в темень ни один человек, только школьный сторож, но и он, верили мы, сейчас не здесь, а в пивнушке.
Мы поравнялись с церковью, держа камни в руках.
Оглядели ее окна; это было третье окно. Фриц сказал: «Швыряй с прицелом; если бросишь в стену, камень рикошетирует. Швыряй в середину окна, а я брошу повыше, тогда один из камней обязательно попадет в него». «Ты мыслишь правильно», - сказал я, и мы швырнули каменья. Оконные стекла задребезжали – мы поняли, что нам улыбнулась удача, и мы разбили их. Позади гимназии растут кусты орешника; там мы и спрятались, прислушиваясь к окружавшей нас тишине. А тишина не отвечала ни малейшим шорохом или шумом. Фриц с удовлетворением произнес: «Чудесненько! А теперь – ушки на макушке! Пусть никто не увидит, как мы отсюда рванем».
Мы и рванули. Но если слышали посторонние шумы, мигом застывали в беге. Но, к счастью, никто не пересек наш обратный путь. У дома Фрица мы перелезли через хозяйский забор и тихо поднялись по домовой лестнице.
Фриц специально не выключал свет в своих комнатах, чтобы никто не сомневался, он дома. Мы сели и вытерлись, потому что сильно вспотели.
И тут кто-то взошел по лестнице наверх и постучал в дверь. Я подбежал к окну – пот еще лился с меня ручьями, а Фриц приставил руку к голове, делая вид, что погружен в зубрежку.
Это была служанка экспедитора Фридмана. Она передала нам большой привет от Фридмана Карла. Карл велел передать, что не верит, что мы зубрим третье спряжение глаголов. Он спрашивал у Райтхеля и Канцлера, но никто из них не знал об этом ничего.
Фриц, вспотевший не менее моего, не поднимал головы. Но повторил, что слышал из уст Грубера это задание четко и зубрит третье спряжение.
Служанка умотала. Мы слышали, как она разговорилась внизу у лестницы с госпожой Буркхарт, сказав ей, что Фриц – мальчик очень прилежный, и она поражена жестокости учителей, надававших детям столько уроков.
Наступило воскресенье. На 8 утра был назначен праздник в церкви в честь Алоизия. Но он не выгорел.
Я подошел к школе. Людей была пропасть. Они облепили место перед входом в школу как навозные черные мухи.
Вокруг школьного сторожа было не протолкнуться. Рядом с ним стояли ректор и Фалькенберг.
Они болтали, показывая на церковное окно. В нем зияли две пробоины.
Я спросил Райтхеля, что произошло.
«Алоизию нос отбили», - констатировал он.
«Вы что, уронили его при установке», - спросил я.
«Нет, кто-то бросил камни в окно и испортил статую», - ответил он.
Фокерер, Фридман и Канцлер подошли к нам. Фокерер, «рассудительный не по летам», сказал, что первым услышал новость.
Он как раз подошел к школе, когда туда пришел Фалькенберг; церковный сторож показал ему на окно. Разразился огромный скандал. Они, заметив разбитое окно, вошли в церковь и увидели, что несчастного Алоизия лишили рта и носа; внизу, у постамента, лежали гипсовые осколки и 2 камня. Фокерер сказал, если истина откроется, того, кто это совершил, просто «укокошат».
Так выразился школьный сторож.
Но я не показал и тени волнения, и Фриц тоже. Он только сообщил Фридману, третье спряжение глаголов у него теперь отскакивает как от зубов.
Я пошел к «великим», к нашим преподавателям. Школьный сторож трещал без умолку, рассказывая снова и снова, с начала и до конца.
Он был дома и подумал, хорошо бы выпить полкружечки пива. Вдруг его жена выпалила, что слышала дребезжание; она подумала, выбиты оконные стекла. «Где выбиты?» - спросил он. Прислушавшись, он открыл двери своего дома. Потом словно послышались шаги; он пошел обратно в свою комнату и достал ружье. Выйдя с ним, он трижды окликнул: «Кто идет?» Так его учили делать в армии, на фельдфебельской службе. А на войне так: стоят часовые; заслышав что-нибудь подозрительное, они должны окликать: «Кто идет?»
Ни шорохов, ни шумов он не слышал; трижды обошел двор – никого. А потом он нагрянул в пивнушку, желая выпить полкружечки пива. Если б он застиг кого, обязательно бы в него выпалил. Потому что, кто не отвечает на оклик: «Кто идет?» должен быть застрелен.
Директор спросил, есть ли у него подозрения.
Школьный сторож ответил, что уже есть, но потом, заморгав глазами, сказал, ему нельзя об этом пока говорить, так как он еще не поймал реального преступника. Вокруг толпится столько народа; он поймал бы его, но следы негодяя заметены, а то бы он их обмерил.
Директор спросил опять, а сам-то он верит в его поимку. Школьный сторож заморгал снова, сказав, что он его еще выловит; преступники ведь приходят дважды: во второй раз они осматривают место своего преступления. Всю ночь он будет ходить с ружьем и, услышав подозрительный шорох или шум, будет окликать: «Кто идет?», а затем выстрелит без промедления.
Фалькенберг же грозился прибегнуть к молитве: она поможет обнаружить преступника; но сегодня церковь закроет: остатки Алоизия нужно убрать. А мы должны отправиться по домам и молиться, чтобы тайное стало явным. И все разошлись, а я нарочно остался с Фридманом и Райхелем слушать школьного сторожа, неустанно повторяющего одно и то же: что стекла дребезжали, и его жена первой услышала их дребезжание.
И что он, несомненно, найдет преступника и, не пройдет и недели, укокошит его или выстрелит ему в ноги.
А я смотался к Фрицу и обо всем ему доложил. И мы опять ржали до кишечных колик.
А после прошло большое расследование; спрашивали во всех классах, не знает ли кто чего.
А «деточка» сказал, Алоизия он своим подопечным больше не преподнесет, пока не обнаружат виновника происшедшего.
Теперь всякий раз, перед уроком Закона Божия, нас обязывают читать молитву о раскрытии этого гнусного святотатства.
Но она не помогла, никто ничего так и не узнал: Фриц и я храним нашу тайну.




Благие намерения

Раз я взял и изменился, став благочестивым неимоверно, оказавшись прямо-таки на одной доске со святыми. 3 недели подряд Фалькенберг готовил нас к Святому причастию. Я сказал Фрицу: «Фриц, давай начнем новую жизнь».
Фрица охватило то же чувство: однажды Фалькенберг, рыдая, сказал, что не желает больше нести ответственность перед Богом за морально испорченного подростка, отправляя его к обедне Господней.
И все потому, что на днях, перед уроками, посвященными подготовке к причастию, ручку двери, ведущей в наш класс, вымазали горчицей, и он посчитал, что это «уже нечто иное», это – «уже слишком».
Я знал, Фриц повинен в том, и, конечно, обрадовался, понимая, что Фалькенберг сдает, но тот заставил нас в течение получаса молиться о том, чтобы подобный проступок не повторялся. И если такие безнравственные деяния минуют нас в ближайшем будущем, обратился ко мне Фриц, верю ли я, что мы поворожим в молитве - и они исчезнут у нас навсегда. Я сказал, верю, иначе Фалькенберг не угомонится. И добавил: «И ты тоже, Фриц, возьми и стань иным. Начни только – и пойдет как по маслу». А он спросил, удалось ли мне сделать то, что выше сил человеческих.
Я ответил: «Да, видишь, я теперь ужасно набожен. Тетя глаз с меня не спускает, пока я читаю молитвенник. Она сказала дяде Пепи, что со мной произошла разительная перемена и полагает, я вырос над собой. И я тоже верю этому, так как уже могу вычитывать молитвы по книжке в продолжение четверти часа, не раздумывая над тем, чем бы мне тете навредить».
Фриц сказал, он начнет изменяться с завтрашнего дня. А сегодня должен выбить стекло в доме сапожника Раттенбергера: тот заложил его школьному сторожу; именно Раттенбергер, продолжал Фриц, видел его с сигарой во рту.
Я посоветовал Фрицу, пускай он подождет, пока я не приму причастие: я тоже хочу поучаствовать в отмщении Раттенбергеру; но Фриц заявил, что не возьмется за молитву, не разбив сапожнику окно, ведь он зол на него как собака.
Завидя Фрица, Раттенбергер всегда над ним насмехается, а вчера, издеваясь, он орал ему вдогонку: «Погоди у меня, я явно застал тебя врасплох, эй, ты, сорванец, дрянной мальчишка!»
Тогда я признал правоту Фрица: если совершена такая подлость, я не брошу его на произвол судьбы.
Но дело мое заглохло; я готовился уже 8 дней и, что же, мне опять начинать все заново.
Это совсем нелегко.
Тетя Фанни бдительна и не хочет, чтобы духовные силы оставляли меня. Она кормит меня весьма скудно: перед причастием надо ведь умерщвлять себя телесно; но служанка сказала мне, что тетя, старая хрычовка, любит экономить во всем.
Прежде чем лечь в кровать от меня потребовали испытать свою совесть; я прочел перечень грехов, которые могут быть упомянуты на исповеди, а дядя Пепи и тетя объяснили мне прочитанное. Дядя Пепи прямо святой – он освятился еще при жизни. Он работает секретарем в суде, но мечтал стать священником. Но денег, чтобы продолжить свое духовное образование, у него недостало, поэтому им он так и не стал.
Раз он порядком поспорил с тетей, видимо, о духовных предметах, и тетя сказала, он слишком глуп для преподавания Закона Божия в гимназии. Фалькенбергу он нравится весьма, так как торчит в церкви целыми днями и рассказывает ему все людские сплетни, распускаемые в гостинице.
Моя мать писала ему письма, прося поддержать и наставить меня к участию в Святой мессе, чтобы и я освятился, став набожным, как он.
Он очень тому обрадовался. Все дни до 9 часов он болтался в гимназии и поучал нас. Затем удалился в гостиницу. Однажды он вычитал в одной книге, что нужно ежедневно испытывать свою совесть, подражая святому Игнатию Лойоле.
Все свои грехи он записал в книжечку и положил себе под подушку.
Я сделал то же; но книжечку под своей подушкой забыл. Когда я вышел из класса и направился восвояси, дядя Пепи окликнул меня, сказав: «В прошлом году ты украл из кармана моих брюк две марки». Тогда я сообразил, он исследовал мою совесть по окаянной книжечке, забытой мной под подушкой. Но я отпарировал ему: «Я взял у Вас всего лишь 60 пфеннигов.
Тетя спасла меня, заявив, это тайна исповеди и нельзя рассказывать об этом моей матери в письме.
Я опять повеселел. После еды дядя прочел нам в «Бане духовной» историю о святом Антонии Падуанском. К нему пристал человек, великий грешник, желая исповедоваться у Антония. Святой велел ему выписать все грехи на бумажку – человек взял и выписал.
А когда он читал святому свои прегрешения, они, один за другим, изглаживались с бумажки.
Эту удивительную историю дядя прочел дважды, сказав тете: «Дорогая Фанни, этот поразительный случай – духовный урок для всех нас. Бог прощает грехи – и мы последуем Его примеру».
«Но его мать должна возместить нам убытки», - вставила тетя.
«Конечно, - сказал дядя, - это необходимо, по справедливости».
«А ты впредь не суй столько денег в брючные карманы, - продолжала тетя, - зачем ты берешь большую сумму денег с собой в гостиницу? 3 стакана пива тебе хватит, они стоят 36 пфеннигов; конечно же, Вы желаете одарить деньгами и кельнершу, дав ей на чай. При таком-то твоем жаловании!»
«Это к делу не относится, - отрезал дядя, - ты отвлекаешь внимание парня от главного! Что он подумает о нас?»
«Он подумает, что сможет украсть у тебя еще больше, если ты будешь продолжать засовывать уйму денег в карманы брюк, - ответила тетя. – Кто знает, сколько он уже стащил у тебя. Ты, естественно, не ведаешь опять ничего, ты жутко невнимателен, будто получаешь оклад президента».
«Я вытащил оттуда, лишь раз, всего 60 пфеннигов», - защищался я.
«Нет, по меньшей мере, две марки, - нападал дядя, - но я прощаю тебе твой грех, если ты действительно раскаиваешься в том и будешь бороться с этим пороком. Возымей благое намерение и не делай более сего. Избегай искушения рыться в моих брючных карманах».
Меня обуял гнев, но я не подал и вида, что гневаюсь. Я подумал, церемония причащения сойдет со сцены и, уж, тогда я выведу тебя из себя, ты посинеешь от «огорчения»; я либо убью твоих золотых рыбок, либо напакощу тебе по-другому.
А до причастия оставалось меж тем чуть более пяти дней.
Анне, дочке тети Фриды, разрешили нынче в первый раз идти к причастию, и они возятся с ней до тошноты. Анна – лгунья, я никогда не терпел ее, но теперь питаю к ней злобу особую: тетя Фрида об Анне только и болтает, просто хвалится ей.
Тетя Фрида – лучшая подруга тети Фанни; они всегда судачат о моей матери, если сходятся вместе.
По вечерам тетя Фрида заходит к ней чаще; услыхав, что мы молимся, она выдала дяде Пепи: «Ты оказываешь благотворное влияние на парня; боюсь, однако, что от того будет мало проку».
А потом она доставала уже меня, спрашивая, основательно ли я приготовлял себя к священнодействию.
Я сказал, что готовлюсь уже две недели.
«В словах «готовиться» и «приготовлять себя» - существенная разница, - сказала она. – О, Боже, уму непостижимо, моя Аннушка вселяет в меня почти ужас. Иногда она мне кажется такой одухотворенной! Но она измучила себя тяжелыми мыслями о предстоящем причастии. И, представьте себе, что она лепечет! В последнюю пятницу я хотела налить ей в тарелочку мясного супчика, ведь она стала очень слабенькой. Но как я ни упрашивала, есть его она, все равно, не пожелала. Я сказала, миленькая, это же мелочь. Нет, ответила она, милая мамочка, разве может быть мелочью то, что Господа оскорбляет? Ее глазки так и блестели. Я теперь совсем иная. Милая мамочка, повторяла она, разве может быть мелочью то, что Господа оскорбляет?»
Тетя Фанни удивилась и закачала головой то вверх, то вниз, а дядя Пепи выпучил на меня глаза с проступающими на них слезами и сказал: «Вслушайся только!»
Я ответил, что подобную историю уже читал в истории какого-то святого; она находится в книге для подготовки к причастию.
Тетя Фрида рассердилась страшно: еще бы, и я знаю кое-что божественное. Но она сказала, что мне не верит – я постоянно лгу; если это и правда, так то ничего не значит; всем уже ясно, Аннушка усвоила себе законы нравственности.
Тетя рассказывала, вчера Анна не спала и сидела, заплаканная, на кровати. «Что с тобой, дитя?» - вопросила ее тетя Фрида. – «Я съела хлебную корочку». – «А почему бы тебе ее и не съесть?» - «Время ужина закончилось, и хлебная корочка мне теперь противопоказана. С моей стороны это было нечестно, ведь я имела твердое намерение не делать до причастия грехов», - сказала Анна, зарыдав еще пуще. «Что за ребенок! – сказала тетя Фрида. – Она мне кажется неземной, мне ее не унять».
«А есть дети, крадущие две или три марки из карманов брюк, но они от этого отнюдь не тревожатся», - сказал дядя Пепи.
Тетя Фрида, узнав о моем воровстве от тети Фанни, сказала: «Это все проклятие мягкого воспитания».
Вот что я должен был от них выслушивать! Но я подумал, скоро мои муки прекратятся, радость опять вернется ко мне – и день причастия наступил! Моя дорогая мать прислала мне черный костюм и большую белую свечу. В своем письме она сообщала, что ей больно, так как она не может присутствовать во время столь знаменательного для меня события, и что мне надо начать вести иную жизнь, принося ей своим поведением только радость.
Я и сам решил теперь проживать свой век безукоризненно.
14 причастников выдвинула наша гимназия, и госпожа сторожиха сказала, что пускает непрошеные слезы; мы, празднично разодетые, были подобны послушным ангелочкам. Фриц тоже посерьезнел – я почти не узнавал в нем прежнего озорника; он медленно и степенно шагал рядом со мной в церковь.
Мы брели по одну сторону дороги, а девчонки из Неполной женской средней школы – по другую. И Анна была с ними, в беленьком платьице, с завитыми кудряшками на голове. Я заговорил с ней в сакристии, перед нашим торжественным вступлением в церковь.
Она сказала, что помолится сегодня о моем исправлении особо горячо и сердечно.
Я не сердился, не злился, проявлял добродушие, в общем, в церкви все плохое как бы отошло от меня. Я даже не заметил, что богослужение было довольно длительным. Я и не помышлял о будущих проказах. Теперь все переменится, думалось мне.
И вот причащение состоялось! Служба окончилась. Родители целовали своих причастников-детей, и я подошел к тете Фанни и дяде Пепи.
Рядом с ними стояла тетя Фрида. Она сказала мне: «Ты держал в руке самую толстую свечу. Такой не было ни у кого. Она, определенно, стоила на две марки больше той, которую я вручила своей Аннушке. Твоя мать имеет на тебя далеко идущие планы».
А тетя Фанни заметила: «А так бывает всегда, если выходишь замуж за более высокопоставленного служащего».
Я видел это и подумал, что они просто ханжи и воистину набожными становиться не собираются. И я кое о чем условился с Фрицем.
Он живет на дальней улочке и видит в окно все, что творится в квартире тети Фриды. Там стоит шкаф с зеркалом. Фриц взял воздушный пистолет, выстрелил – и зеркало дало огромную трещину.
Вот и вся благочестивая история!




На поправку

Когда я отправился на пасхальные каникулы, тетя Фанни изрекла: «Пожалуй, и мы погостим у твоей матери. Она так настойчиво нас к себе приглашала, что мы не должны ее обижать».
Дядя Пепи сказал, что не знает, возможно ли это, он так занят на работе, но согласен с тем, что визит к нам откладывать более нельзя. Я сказал, не желает ли он приехать летом, сейчас, ведь, еще холодина, вдруг, да и пойдет снег. Но тетя произнесла: «Нет, твоя мать будет на нас сердита – мы часто давали ей такое обещание». А я знаю, отчего они хотят закорешиться к нам: мы едим на Пасху копченое сало, яйца и пирожные с кофе, а дядя Пепи поглощает всегда прорву съестного. Дома ему не позволяют столько жрать: тетя Фанни сразу выговаривает ему, что он не думает о своем собственном ребенке.
Они проводили меня до почтового омнибуса; дядя Пепи был со мною ласков, сказав, что его приезд будет полезен и мне: он уймет волнение, вызванное плохими оценками в моем школьном табеле.
Действительно, они были очень плохими, но я придумал им убедительные оправдания. К тому же, в дяде я вовсе не нуждаюсь.
Я злился из-за того, что они вызвались меня провожать: мне хотелось накупить сигар для обратного пути, а теперь мое дело не выгорало. Но Фриц уже сидел в омнибусе и сообщил мне, у него их вдосталь, а если сигар нам не хватит, мы приобретем их еще, на вокзале в Мюльдорфе.
В омнибусе нам курить не разрешили: там находился окружной судья Цирнгибель со своим Генрихом, а мы уже намотали на ус, что он друг директора нашей школы и спускает тому все.
Генрих тут же раскрыл ему глаза на то, кем мы являемся, нашептав о каждом из нас папочке на ушко; я слышал как он, назвав мое имя, зашипел: «Он – последний по успеваемости в нашем классе, и по Закону Божию получил 2».
Окружной судья посмотрел на меня, приняв за какого-то дикого животного из зверинца, а потом взял да и сказал мне и Фрицу: «Ну, мальчики, дайте-ка мне ваши табели. Я хочу сравнить оценки Генриха с вашими оценками».
Я ответил, табель лежит у меня в чемодане, а чемодан – на крыше омнибуса. Он засмеялся, сказав, что с такими штучками давно знаком. Хороший табель всегда у учащегося под рукой, в его портфеле. Все люди в омнибусе тоже развеселились, а мы с Фрицем выходили из себя от злости, пока не сошли в Мюльдорфе.
Фриц раскаивался в том, что ничем не ответил на их смех; только ученики ремесленной школы должны предъявлять свой табель жандарму, потому что так заведено. Но было уже слишком поздно. Мы напились пива на вокзале и, изрядно повеселев, пересели на поезд.
Потребовав от кондуктора отвести нас в курительное купе, мы зашли в одно из них, наполненное уже попутчиками. Толстый мужчина сидел у окна; к его цепочке от часов был прицеплен большой серебряный конь.
Он закашлял, и конь стал побрякивать, затанцевав по его животу. На другом сиденье расположился мужчина в очках; обращаясь к толстому, он всякий раз называл его «господин ландрат», а толстый величал его «господин учитель». Мы сразу смекнули, что он учитель, потому что волосы его не были острижены.
Поезд тронулся, и Фриц сразу зажег одну из сигар, выдыхая сигарный дым в потолок; и я поступил также.
Женщина, находящаяся рядом со мной, отодвинулась вглубь своего сиденья и оглядела меня с ног до головы; а в другом отделении люди поднялись со своих мест и заглянули в наше купе.
Мы ужасно обрадовались, видя такое их изумление, и Фриц громко произнес на все купе, что закажет себе 5 ящичков этих прекрасных сигар.
Тогда толстяк проговорил: «Браво, что за молодежь мы вырастили». Учитель вторил ему: «Теперь совсем не в диковинку видеть одичавшее юношество».
Мы сделали вид, что нас его речи не интересуют, а женщина все дальше отодвигалась к краю скамьи, с омерзением воспринимая мое частое сплевывание. Учитель бурил нас ядовитым змеиным взором так, что мы озлобились донельзя, и Фриц сказал, могу ли я ответить ему на вопрос, почему учащиеся 1-го класса гимназии так неважно учатся; что же касается Народных школ, так там – просто лаптем щи хлебают.
Тогда учитель стал давиться от кашля, а толстяк заревел, неужели нет никакой управы на наглых озорников. Учитель, прекратив кашель, сказал, силу к нам применять нельзя, из-за бытующего в наше время ложного гуманизма. Ведь любого ожидает теперь законное наказание, надавай он таковым, хотя бы и умеренно, по башке».
Все попутчики в вагоне ворчали: «Да, это правда». Женщина же, сидевшая рядом со мной, высказала следующую мысль: «Их родителям нужно благодарить тех, кто надерет им зад». И все заворчали опять, а высокий человек из другого купе встал и сказал глубоким басом: «К сожалению, к сожалению, здравомыслящие родители уже перевелись».
Фриц не принял то во внимание, он толкнул меня ногой, чтобы я не унывал и обрел, как он, вновь веселое расположение духа. Он достал голубое пенсне из своего портфеля, насадил его крепко на нос и принялся отважно зырить на наших спутников, пропуская дым через ноздри.
На следующий станции мы опять затарились пивом и быстро его вылакали. А стаканы побросали в окно, надеясь попасть ими в путевого обходчика.
Тогда высокий заорал: «Парней надо выпороть», а учитель крикнул: «Тихо, иначе вы получите по ушам!» Фриц сказал: «Попробуйте-ка влепить нам пару оплеух, раз вы такие молодцеватые». Но учитель не рискнул их нам выдать, повторяя, чуть по иному, свою прежнюю фразу: «Нынче никому нельзя давать по голове, иначе понесешь законное наказание». А длинный, он же высокий, продолжил: «Предоставьте всему идти своим чередом, эти парни будут иметь дело со мной». Он открыл окно и зарычал: «Кондуктор! Кондуктор!»
Поезд как раз остановился, и кондуктор прибежал как на пожар. Он спросил, что происходит, а длинный ответил: «Парни выбросили пивные стаканы в окно. Их нужно задержать».
Но кондуктор был разъярен, полагая, что случилось несчастье, а произошло, вообще, незнамо что.
Он строго сказал длинному: «Больше не разыгрывайте передо мной подобных спектаклей». А нам заметил: «Вам не следовало этого делать, господа». Я повеселел от его слов и ответил: «Прошу прощения, господин старший кондуктор, мы не знали, куда ставить пустые стаканы, но теперь вышвыривать не будем их в окно». Фриц спросил, не желает ли он вытянуть сигару; кондуктор сказал, что не курит такой крепкий табак.
И он удалился, а длинный, усевшись, произнес: «Кондуктор - пруссак!» Все опять заворчали, а учитель говорил одно и то же: «Господин ландрат, мне необходимо быть чрезвычайно сдержанным. Теперь нельзя никому бить за проказы по голове».
Поезд меж тем продолжал свое движение, и на следующей станции мы вновь накупили себе пива. Высосав его, я почувствовал головокружение – все вокруг меня завертелось колесом. Вытянув голову к окну, я жадно глотал свежий воздух, желая улучшить тем свое физическое самочувствие. Однако лучше мне не стало, и я решил срочно взять себя в руки, иначе, полагал я, люди подумают, что я не выношу дыма.
Но и это мне не помогло, и тогда я быстро взял в руки свою шляпу.
Моя соседка вскочила с места и закричала, все люди повскакали с мест, а учитель высказался за них всех: «Вот мы и дождались!» А длинный из купе рядом выдал: «Из таких парней получаются анархисты».
Но я наплевал на все, так как мне стало из рук вон плохо.
И я решил, когда выздоровею, не стану больше курить сигар, не причиню больше матери огорчений и во всем буду ее слушаться; насколько замечательным и прекрасным показался бы мне мир, имей я сейчас хорошее самочувствие и хорошие оценки в табеле; но в данный момент меня вырвало в мою же собственную шляпу.
Фриц сказал, виной всему колбаса; это от нее мне стало плохо.
Он хотел помочь мне, наврав нашим попутчикам, что я курю по привычке.
Но мне не понравилось его вранье. Внезапно я ощутил себя порядочным и честным сыном своей матери, отвращающимся всякой лжи.
Я дал обещание дорогому Господу, что завязываю ныне с грехами, а Он, в свою очередь, пусть оздоровит меня. Моя соседка, очевидно, не поняла, что я жажду исправления, и оттого кричала без удержу, долго ли ей выносить эту вонищу.
Тогда Франц забрал у меня шляпу, поднес ее к окну и опорожнил ее вовне от содержимого. Очень много рвоты выплеснулось на подножку, ведущую в наш вагон. Поезд снова затормозил, остановившись на очередной станции, и экспедитор вбежал в наше купе, заорав: «Кто там насвинячил? Проклятие, кондуктор, у Вас здесь что, свиной хлев?»
Люди кинулись к окну, ища взглядом грязную подножку.
Кондуктор вошел, оглянул купе и заревел: «Кто тут свинья?»
Длинный ответил: «Тот самый, кидавшийся пивными бутылками. Вы ему это разрешили!»
«Что стряслось с пивными бутылками?» - спросил экспедитор.
«А Вы подлый человек, - сказал кондуктор, - если считаете, что я позволил ему швыряться бутылками с пивом?» - «Кто, я?» - спросил длинный.
«Вы – подлый лжец, - сказал кондуктор, - я того не позволял». - «Хватит переругиваться, - сказал экспедитор, - давайте разделаемся с этой ситуацией без шума».
Люди перекрикивали друг друга, обзывая нас озорниками и требуя нашей задержки. Громче всех, не переставая, орал учитель, доводя до всеобщего сведения, что он сам педагог. Я же говорить не мог, был плох здоровьем, но Фриц болтал за меня, спрашивая у экспедитора, имеют ли право нас задержать, если мы приобрели на вокзале отвратную колбасу. Напоследок экспедитор согласился с Фрицем, сказав, что задерживать меня не будут, но подножка должна быть вычищена, и я обязан заплатить за уборку одну марку. Поезд снова дрогнул и поехал, а я все вытягивал, и вытягивал голову к окну, веря, что от свежего воздуха мне станет лучше.
Фриц сошел в Эндорфе, а потом подошла и моя станция. Моя мать с Аннушкой ожидала меня на платформе.
Я чувствовал себя еще не вполне хорошо – головокружение продолжалось.
И радовался наступлению ночи, желая скрыть от них свою бледность. Мать поцеловала меня в щеку и тут же спросила: «Чем от тебя пахнет, Людвиг?» А Аннушка задала вопрос: «Людвиг, где твоя шляпа?»
Я подумал, что опечалил бы их страшно, рассказав им истину, и ответил, что наелся в Мюльдорфе неважной колбасы – и буду ужасно рад обыкновенному настою ромашки.
Мы пришли домой. В гостиной горела лампа, и был накрыт стол.
Прибежала наша старая повариха Тереза и запричитала: «Иисус, Мария, как выглядит наш парень? А все оттого, что Вы, принуждали его так много и прилежно учиться, госпожа главная лесничиха».
Моя мать сказала, я, видно, съел нечто неудобоваримое, и меня нужно как можно быстрее отпоить чаем. Тереза проворно побежала на кухню, а я уселся на канапе. Наш песик прыгал и наскакивал на меня, стремясь вылизать всю мою физиономию. Все радовались, что я снова дома. Я разнежился, и, когда моя дорогая мать спросила, вел ли я себя молодцом, я ответил, да, и хотел бы вести себя еще прекраснее.
Я сказал, что тогда еще, когда скверная колбаса оказалась в моем желудке, мне внезапно пришло на ум, что я, возможно, умру из-за нее, а люди о том и не пожалеют.
Вот я и решил впредь стать другим и совершать только такие поступки, которые смогут обрадовать мою мать, а также прилежно и помногу учиться, не приволакивая за собой в родной дом ни дисциплинарных наказаний, ни денежных взысканий, чтобы все члены моей семьи гордились мной.
Аннушка, оглядев меня сказала: «Людвиг, ты, несомненно, привез нам табель с отвратительными отметками!»
Но моя мать запретила ей высмеивать и укорять меня, сказав: «Не говори так, Аннушка, видишь, он приболел – и решил начать новую жизнь. Он непременно сдержит свое слово и доставит мне много радости!» Я заплакал, а старая Тереза, услыхав, что перед смертью я взял на себя благие обязательства, сама громко разрыдалась, завопив: «Это все из-за длительной учебы; она подорвала и будет подрывать здоровье нашего парня».
Моя мать утешала нашу повариху, как могла, но та не унималась.
Затем я лег в кровать. О, как прекрасно мне было лежать в своей личной кроватке. Мать постояла немного у двери моей комнаты и произнесла: «Отдыхай основательно, мое дитя». Но я долго не засыпал и думал, что теперь, действительно, стану прилежным и послушным ее сыном.
Вернуться к началу
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Отправить e-mail
РыцарьЗаколдованнойСтраны
Селфмейкюзер-лауреат


Зарегистрирован: 18.10.2008
Сообщения: 751
Откуда: Россия

СообщениеДобавлено: Пн Апр 16, 2018 3:15 pm    Заголовок сообщения: Ответить с цитатой

Дядя Франц

Моя мать получила письмо от дяди Франца; он дослужился в армии до звания майора, а сейчас прохлаждался на пенсии. Она очень обрадовалась его письму. Дядя писал, что хочет сделать из меня порядочного человека, но возьмет за мою муштру 80 марок в месяц. И я уехал в город, где жил дядя. Мне было очень грустно. К его дому вели четыре бетонные лестницы, одна над другой; вокруг стояли сплошь дома-высотки, а садиков к ним не примыкало ни одного. Играть здесь мне не разрешали; тут, вообще, никто не появлялся. Лишь дядя Франц и тетя Анна, совершая круговращение, ходили недалеко от дома, следя за тем, как бы чего не произошло. Но дядя обращался со мной весьма строго и всегда, завидя меня, произносил: «Погоди, озорник, доберусь я до тебя!»
Из окна я плевал вниз, на улицу; если я промахивался, плевок шлепался вниз с неприятным звуком, а если попадал им в людей – они гневно озирались по сторонам и бранились омерзительно. Я часто смеялся над ними, впрочем, в остальном, мне было совсем не весело.
Классный руководитель меня не выносил; за мной, говорил он, принесшегося невесть откуда в их школу, тащился шлейф наихудшей репутации. Но это истине не соответствовало: плохие отметки имел я оттого, что насыпал госпоже директрисе содового шипучего порошка в ночной горшок.
Там я пребывал довольно долго, но классный руководитель не утомлял себя понапрасну работой над моим обучением и воспитанием. Дядя Франц был с ним отлично знаком и часто к нему хаживал. Они сговорились действовать сообща, чтобы, если что, поймать меня на очередной выходке.
Возвратившись из школы, я тотчас усаживался за уроки. Дядя, пристально наблюдая за мной, говорил: «А ты опять выказал себя настоящим дурачком? Гляди, озорник, ты меня еще узнаешь!»
Раз я корпел над задачей по математике, подбираясь, как обычно, к ней не с того конца. Я напомнил дяде, что он обещал моей матери делать со мной уроки. Тетя, сказал я ему, тоже говорила мне, что он большой умница, и я многому у него научусь.
И я тут же попросил его помощи. «Опять у тебя ничего не выходит, негодный озорник. Это же проще пареной репы».
Он уселся и приступил к моей задаче. Но его труды, как ни странно, замедлились. Он решал все послеобеденные часы и, когда я спрашивал, скоро ли он закончит с задачей, он поносил меня грубым тоном. Только перед ужином он притащил мне ответ и буркнул: «На, списывай; это было проще простого, а меня, дурачина, ждут другие неотложные дела».
Я отдал списанное математику. К четвергу он все проверит, думал я, и мне поставят пятерку. Но получил я снова двойку; весь лист учитель перечеркнул красными чернилами. Математик сказал: «Такие глупые вычисления мог произвести только осел».
«Это – мой дядя, - выпалил я, - а я списал его решение.
Класс покатывался от хохота, а преподаватель стал красным как свекла.
«Ты – подлый лгун, - сказал он, - и закончишь свою жизнь в каторжной тюрьме». А потом он запер мена на 2 часа в чулане. Дядя уже ждал меня; он всегда сек меня ремнем за отсиживание в чулане. Но я тут же заорал, что он сам виноват в неправильном решении задачи и что математик сказал: «Такие глупые вычисления мог произвести только осел».
Отстегав меня с излишком, дядя удалился. Мой друг Грайтхер Генрих видел, как он гулял с математиком на улице; они порой останавливались, и дядя ревностно убеждал его в чем-то.
На следующий день математик окликнул меня в школе и сказал: «Я еще раз проверил твои каракули. Решение задачи верно, но произведено по старому дедовскому методу, которым больше не пользуются на практике. Арест в чулане тебе не повредил: во-первых, ты всегда его заслуживаешь, а, во-вторых, ты допустил ошибки при самом списывании».
Вот к какому выводу они пришли. Как только я приплелся из школы домой, дядя заявил мне тут же следующее: «Я говорил с твоим преподавателем. Решение было превосходным, но ты, озорник, невнимательно его списал, допустив ошибки».
А я утверждаю, я внимательно отнесся к списыванию, это само решение являлось неверным.
Моя мать в письме сообщала мне, что дядя больше не сможет оказывать мне посильную помощь в учебе, так как я не в состоянии списать его простейшие расчеты и что из-за меня он попал в затруднительное положение.
Что за низкая душонка!



Лжесвидетельство

Генрих Вернер сказал мне, что его мама запретила ему водить со мной компанию, так как я проявляю жестокость в своем поведении, и оттого многие приличные семейства скоро прогоняют меня вон из своих домов, где я общаюсь с их чадами. А я ответил Генриху, что плюю на его мать и даже очень рад, что никогда больше не явлюсь в их дом, потому что в его комнате скверно пахнет от затхлого воздуха. Тогда он сказал, что я пошлый тип, а я крепко надавал ему за это по щекам и так нахлестал по губам, что он упал на землю.
Потом у него сломался зуб, и бархатные штаны сильно порвались на колене.
После обеда в наш класс зашел школьный сторож и уведомил меня, что я должен спуститься к господину директору.
Я вышел из класса и состроил у двери такую недовольную гримасу, что все засмеялись. Но никто на меня не наябедничал, все уже знали, что я расквитаюсь с любым из них. Генрих Вернер не видел моих ужимок: он сидел дома с выбитым зубом.
А то бы он уже настучал на меня.
Я тотчас попал к ректору, смотревшему на меня очень строго водяным зеленым взглядом.
«А, это опять ты, невоспитанный озорник, - сказал он, - когда же ты, наконец, избавишь нас от своего присутствия?»
Я подумал, что был бы рад до чертиков, если б тот противный парень не попадался мне больше на глаза, но директор все-таки вызвал меня к себе на личную беседу.
«Что же из тебя получится, огрубелый субъект? – спросил он. – Ты продолжаешь верить, что когда-нибудь сможешь завершить свою гуманитарную учебу?»
Я ответил, что мне хочется в это сверить. И тут он наехал на меня и перешел на крик, который услышал за стеной директорской школьный сторож и рассказал об этом всем. Директор орал, что я – преступная натура и общественный авантюрист и стану в будущем, в лучшем случае, низкооплачиваемым рабочим, и что все порочные люди, еще со времен Средневековья, поступали с младых ногтей именно так, как я.
«Господин министерский советник Вернер зашел ко мне и описал достойное сострадания состояние своего сына», - вопил он. И потом он назначил мне 6 часов карцера за мой ужасно жестокий поступок. И моя мать получила счет от господина министерского советника и должна была выплатить ему 18 марок за штаны.
Мать плакала навзрыд, не из-за денег – у нее их почти не водилось, а потому, что я всегда что-нибудь да выкидывал. Я разозлился до безобразия, видя, сколько горя причиняло то моей матери, и решил, что возьмусь за Генриха Вернера - и ему придется плохо.
Порванные штаны своего отпрыска господин министерский советник нам не отдал, хотя от нас ему для него требовались новые.
В следующее воскресенье, после церкви, меня заперли в директорской. Я умирал там со скуки.
В комнате находились 2 директорских сынка. Один из них переводил. На его столе лежали одни только толстые книжки, и он отыскивал в них что-то. Всякий раз, как входил его отец, он пролистывал их страницы с быстротой вихря, водя над ними носом туда и сюда.
«Что ты ищешь, мой сын?» - спросил директор. Тот сразу не ответил ему, жуя кусок хлеба во рту. И вот, наконец, проглотив его, сказал папеньке, что ищет одно греческое слово, но найти пока не смог. Но это была неправда; он, вообще, ничего не искал, а ел и ел хлеб, торчащий из кармана его гимназической формы. Я это видел весьма отчетливо.
Директор похвалил сынка, сказав, что боги посылают человеку вначале пот, а уже только потом награждают его добродетелями, или что-то вроде того.
Затем он подошел к другому своему чадушке, стоявшему за мольбертом. Картина была почти готова. Она изображала ландшафт с озером и скопищем пароходов на нем. Госпожа директорша тоже вошла в кабинет своего мужа и оглядела картину, а сам директор повеселел. Он сказал, что выставит ее на выпускном празднике – пусть все посетители видят, что в их гимназии занимаются и любят изящные искусства.
И он с женой вышел. Двух сынков тоже как ветром сдуло, так как наступило обеденное время. А я остался в одиночестве и ничего не получил на обед. Но не придал этому значения, ведь у меня с собой было салями. Как бы обрадовались 2 тощих директорских сынка, думал я, если б им выдал папочка столько твердой копченой колбасы.
Старший сынок поставил картину к окну в смежной комнате. Я и это чётко приметил. Выждав, когда все скрылись за дверью, я взялся за чтение истории о черном волке из племени апачей, которую тайно сюда притащил.
В четыре часа школьный сторож отпер меня, сказав: «Так, теперь ты отсидел хорошенько». А я течение своего долгого заточения испытал лишь скуку. В понедельник, после обеда, к нам примчался директор, вареный как рак. Он заорал в тот же миг, как переступил порог нашего класса: «Где Тома?» Я встал с места. Тут все пошло и поехало. Он вопил, что я совершил преступление, неслыханное в истории нашей школы – поступок, достойный пресловутого Герострата, совершившего поджог храма богини Артемиды. Свое шаткое положение я смогу улучшить, в некоторой степени, только покаянным личным признанием в содеянном.
При этом он дергал ртом, обнажив свои гнусные зубы, плевался на редкость много и противно, вращая зенками.
Я сказал: «Ничего не знаю; я тут ни при чем».
Он обозвал меня нечестивым лжецом, собирающим на свою голову гнев небесный. Но я отвечал то же самое: «Ничего не знаю». Потом он обратился к классу, призывая ребят обличить мою проделку, но никто не ведал о происшедшем.
Затем он донес о случившемся нашему классному руководителю: утром обнаружилось, что в смежной комнате с директорской было выбито окно; на полу лежал большой по размерам камень; он попал и в картину, намалеванную его сынком – холст картины порвался; а сама картина тоже валялась на полу.
Классного руководителя объял ужас, его борода и волосы встали дыбом. Он набросился на меня и зарычал: «Сознайся, нечестивец, ты сотворил это постыдное деяние?» Я сказал, ничего не знаю, их угрозы и придирки стоять мне поперек горла, получается, что во всем виноват только я.
Директор опять заорал: «Стыдись, стыдись трижды! Я раскрою твои злые дела! Шила в мешке не утаишь».
И он пулей вылетел за дверь. Через час школьный учитель поволок меня в директорскую. Вместе с директором там пребывал и преподаватель Закона Божия. Картина и камень помещались на одном стуле. Перед ним стоял стол, накрытый черным платом, с двумя горящими свечами и распятием.
Преподаватель Закона Божия положил руку мне на голову, поступая со мной, впрочем, весьма любезно, по-доброму, хотя обыкновенно он меня терпеть не мог.
«Бедный, введенный в заблуждение подросток, - говорил он, - излей свою душу и сознайся во всем. Это послужит тебе на пользу и облегчит твою совесть».
«И твое положение в глазах общества тоже», - добавил директор.
«Это был отнюдь не я. Окно я не разбивал», - отвечал я.
Преподаватель Закона Божия рассердился не на шутку, сказав директору: «Все тотчас прояснится. Это средство безотказное».
Он подвел меня к столу и, указывая на свечи, торжественно произнес: «А теперь я спрашиваю тебя перед светом сих светильников. По урокам Закона Божия ты уже знаешь об ужасных последствиях человеческого лжесвидетельства. Я спрашиваю: ты швырнул камень? Да или нет?»
«Никаких камней я не швырял», - сказал я.
«Отвечай, да или нет? Во имя всего святого!
«Нет», - ответил я.
Преподаватель Закона Божия пожал плечами: «Этого быть не может. Внешность обманчива».
И директор прогнал меня вон.
Я от радости чуть не заходил на голове, ведь я соврал, но ни в чем не признался. Где находилась картина, я знал, и камень в воскресный вечер в нее бросил именно я. Потому что, если б я таким способом улучшил свое положение перед обществом, то оно б меня затравило. Как раз это мне и обещал директор. Нашли дурачка!



Помолвка

Наш классный преподаватель Биндингер посягнул на мою сестру Марию, попросту говоря, в нее втюрился.
Я это сразу зафиксировал, но дома все держалось под большим секретом, дабы я не узнал чего.
Обычно Мария ругалась со мной, и если мать высказывала фразу: «Ах, Боже ш мой, так и есть!», она прибавляла мне еще укоризн, утверждая, что я никчемный озорник. И вдруг она порядком смягчилась. Когда я отправлялся в школу, Мария гналась за мной по лестнице, приговаривая: «Ты не хочешь взять с собой яблочко, Людвиг?» А потом она взяла меня прямо-таки под свое наблюдение, заботясь о том, чтобы я всегда носил чистый воротничок, и сама повязывала мне галстук, если я делал это неправильно; однажды она купила мне новый, а ведь обыкновенно она о том и не пеклась. Это показалось мне явно подозрительным, но я не постигал, отчего она себя так вела.
Когда же я приходил домой, она часто спрашивала меня: «Господин преподаватель не вызывал тебя сегодня? Он был любезен с тобой?»
«Какое дело тебе до того? Не умничай! Я на тебя наплевал!»
Сначала я думал, она взяла такую моду, ведь девчонки используют любой момент, чтобы выглядеть смышлеными. Но спустя некоторое время, задним числом, я сообразил, в чем тут дело.
Биндингер меня терпеть не мог, и я его тоже. Он был грязным пачкуном.
На завтрак он всегда ел яйца всмятку; в его бороде постоянно застревал яичный желток.
Он им отплевывался, разговаривая с нами, и его глаза сверкали как у дикой лесной кошки. Все преподаватели с придурью, а он вел себя как придурок.
Своих волос, покрытых перхотью, Биндингер тоже не стриг.
Он поглаживал бороду и говорил басом, разглагольствуя о великих предках немцев.
Но я не верил, что великие предки ходили с толстым животом и в стоптанных ботинках, как он.
Моих одноклассников он поругивал, а меня запирал, песоча за проделки: «Ты никогда не станешь полезным членом общества, подлый парень!»
Тогда давали бал в мужском хоровом обществе, и моя мать ходила на него, из-за Марии.
Марии выдали розовое платье специально для данного мероприятия, но швея слишком поздно справилась с работой, подгоняя его по ее фигуре, и Мария разревелась от огорчения. Я был рад, что они, в конце концов, покончили с этой возней и отчалили на бал, оставив меня одного дома.
На следующий день, за обедом, они обсуждали его друг с другом, и Мария произнесла: «Людвиг, и преподаватель Биндингер тоже был на бале. Нет, что за очаровательный он человек!»
Я разозлился и спросил сестру, не оплевал ли он ее розовое платье, замарывая его яичным желтком. Она сильно покраснела и, высоко подпрыгнув, вылетела за дверь, побежав в свою комнату, и мы слышали, как она там рыдала.
Я подумал, что она помешалась, но моя мать сказала очень сердито: «Не говори непристойности о гимназических преподавателях; Марьюшке невыносимо слушать о них такое».
«Нет, я хочу знать, какое это имеет к ней отношение. Зачем реветь из-за глупостей?»
«Марьюшка – доброе дитя, - отвечала моя мать, - она видит, как я страдаю, если ты не учишься и высказываешься весьма неприлично о твоем преподавателе».
«Я же сказал, что у него вся борода сплошь в яичном желтке».
«Он очень славный, умный и дельный мужчина, с видами на дальнейшую личную карьеру. Он так был ласков с Марьюшкой, рассказывая ей, сколько забот и хлопот ты ему доставляешь. А теперь умолкни!»
Я замолчал, но составил себе дурное мнение об этом типе, закладывающем меня собственной родной сестре.
После обеда он вызвал меня к доске; но я не смог перевести с латыни историю римского писателя Корнелия Непоса.
«Отчего ты не готов, парень?» - спросил он.
Я сначала словно язык проглотил, пробуя придумать отговорку, и выдавил из себя: «Извините, господин преподаватель, не смог».
«Что не смог?»
«Не смог перевести Непоса: моя сестра посещала бал».
«Это апогей наглости, приходить с таким глупым извинением». И тут я кое-что припомнил, сказав, что у меня безумно болела голова – швея к нам долго не приходила, и меня послали за ней; съехав с лестницы, я ушиб голову и стонал адски.
Я подумал, если он мне не поверит, мне будет тоже все равно, ведь доказать обратное он не сможет. Но он, как ни странно, меня не отругал и отпустил восвояси.
День спустя я опять пришел из школы; Мария сидела на канапе в своей комнате и ревела ужасно. Моя мать держала ее за голову и успокаивала: «Это произойдет, Марьюшка. Успокойся, мое дитятко!»
«Нет, этого, определенно, не совершится никогда, озорник приложит все старания и сделает меня несчастной».
«Опять она волком ревет», - сказал я.
И тогда моя мать пришла в неописуемую ярость – такой я ее никогда не видел.
«Поговори у меня еще! Ты никогда не оправдаешься перед Богом, нанося неизъяснимые муки своей сестре, тебе мало, что ты ленив и непослушен, ты еще наговариваешь на бедную девочку, рассказывая, что упал с лестницы из-за того, она послала тебя к своей швее. Что подумает о нас, достойный всяческого уважения, господин преподаватель Биндингер?»
«Он подумает, что мы просто используем его! Он подумает, что мы все лжем, он подумает, что я сама лгунья!» - вопила Мария, утирая опять мокрым платочком свои слезы.
Я тут же вышел из комнаты вон, уже поняв, что мое с ними нахождение раздосадует сестру еще больше, и мне подали ужинать в моей комнате.
Это было в пятницу, а в воскресенье мать вдруг зашла ко мне, весело смеясь, и сказала, чтобы я шел в гостиную.
В ней я увидел Биндингера; Мария склонила голову к его плечу, а он косил глазами по-страшному.
Мать подвела меня к ним и сказала: «Людвиг, наша Мария становится женой господина преподавателя». Она вытащила носовой платок и заплакала. Плакала и Мария. Биндингер, подойдя ко мне, положил свою руку на мою голову и произнес: «Мы желаем сделать из него полезного члена общества».




Гретхен Фольбек

Из окна моей комнаты, с обратной стороны нашего дома, выходящей на Зерновой переулок, я смотрел в сад Фольбеков.
В послеобеденное время я занимался выполнением домашних заданий и видел, как господин советник Фольбек и его жена пьют кофе в саду.
Почти каждое слово, слетающее с их уст, мне было прекрасно слышно.
Он всякий раз спрашивал жену: «Где так долго пропадает наша Гретхен?» Она отвечала: «Ах, Боже мой, бедный ребенок, видно, опять учится».
Тогда, впрочем, как и сегодня, я не имел никакого понятия о том, что есть люди, любящие учебу и, вследствие этого, способные удерживаться от пития кофе или других приятных вещей. Тем не менее, это оказало на меня огромное впечатление, хотя мне не хватало духа признать сей очевидный факт.
В гимназии мы неоднократно обсуждали Гретхен Фольбек. Если кто-нибудь высказывался на ее счет, обзывая противной гусыней, которая мнит, что она очень умная, я не защищал Гретхен перед своими одноклассниками.
Раз дома я весьма презрительно отозвался об этом существе женского пола, не умеющем, вероятно, и чулка на спицах связать и набивающем свою голову до отказа всевозможной ерундой.
Моя мать перебила меня, заметив, что воссылала бы благодарность Господу Богу, если б некто, кого она не хочет называть, был бы наполовину таким прилежным, как эта талантливая девушка, доставляющая, несомненно, только радость своим родителям и никогда не приносящая домой позорного учебного табеля. Но я ненавидел, когда намекают, переходя на личности, и решил избегать затевать разговор на эту неприятную для меня тему.
Мать не учла моих интересов и настоятельно попросила меня брать пример с Гретхен Фольбек.
Я же пример не взял и притащил из школы на Пасху табель с такими оценками, которые даже ближайшим родственникам показать было совестно.
Домашние грозили, что отдадут меня, в ближайшее время, в учение к сапожнику, и когда я проявил свою личную антипатию к этому почтенному ремеслу, осыпали меня бурными упреками.
Засим последовали крайне неприятные дни: каждый в доме стремился так со мной обходиться, чтоб я не чувствовал настоящей радости праздника.
Наконец, моя мать сказала, есть лишь одно средство, направить меня на правильный путь – общение с Гретхен.
Может быть, девочке удастся благотворно на меня повлиять. Господин советник Фольбек выразил свое согласие – и я был наготове проводить с ней послеобеденные часы.
Мне стало досадно. Еще бы, гимназисту не к лицу поддерживать знакомство с девчонками (будь я постарше, обстоятельства бы, вероятно, изменились) и, кроме того, я имел основания страшиться контактировать с ней, потому что она могла раздуть предметы нашего обоюдного знакомства до невероятных размеров.
Но в этот раз отговорки мне не помогли, и я поплелся к Фольбекам.
Когда мы пришли, они пили кофе. Гретхен отсутствовала, и госпожа советница объяснила: «Ах, Боже мой, девочка опять учится, изучает новую науку – шеологию. Моя мать кивнула так задумчиво и серьезно своей головой, что я получил словно укол в сердце; в моем сознании всплыла мысль, взять да и доставить моей дорогой пожилой женщине хоть чуточку радости. Господин советник начал барабанить пальцами по столу и вздергивать ввысь своими густыми бровями.
А потом важно сказал: «Да, да, шеологию!»
Моя мать подумала, что наступил момент представить меня хоть капельку в выгодном свете. Она захотела, чтобы я ободрился: «Вы тоже изучаете ее всем классом?»
Госпожа советница Фольбек усмехнулась, видя, что и другие люди желают, чтобы их дети приобретали более углубленные знания, а ее муж буравил меня глазами, пытаясь понять мою загадочную сущность. Я до того обозлился, что решил, этот номер у них так не пройдет.
«Она называется не шеологией, а геологией, и в изучении ее мы не нуждаемся», - сказал я.
И тут я почти раскаялся в своем замечании, обнаружив, что мать сильно смутилась; она очень стыдилась моих слов, глаза ее наполнились слезами, и господин Фольбек довольно-таки печально ей посочувствовал.
Старый осел состроил массу скорбных гримас, каждая из которых означала: мое будущее видится им мрачнее тучи.
«Ты, кажется, придерживаешься мнения, - сказал он мне, - что не следует много и серьезно учиться. Твой пасхальный табель совсем не удовлетворил твою несчастную матушку. Впрочем, в мои годы говорили «шеология».
Но слова господина Фольбека меня не уничтожили, как он наивно предполагал. И все же я повеселел, когда пришла Гретхен. Родители бешено приветствовали ее; картина семейной встречи отнюдь не была такой вялой, обычно наблюдаемой мной из окна. Они, видимо, демонстрировали матери, что родители всегда радуются, наслаждаясь хорошими задатками своих наиумнейших чад.
И вот она села за стол, эта длинноногая, тощая баба, развитая не по годам, воображала, задирающая в свои 16 лет так высоко свой нос, будто она никогда и не нянчилась с куклами.
«Ну, ты, наконец, разделалась с шеологией?» - спросила мамаша Фольбек, вызывающе посматривая на меня, в действительности и не посмевшего вступать в научный спор с их семьей в присутствии ее дражайшей доченьки.
«Нет, сегодня вечером я должна одолеть еще несколько глав; предмет очень увлекательный», - отвечала Гретхен. Она проговорила это весьма равнодушно, как какая-то университетская профессорша в данной дисциплине.
«Еще несколько глав?» - повторила госпожа советница, а ее муж пояснил пропитанным иронией голосом: «Это именно наука; ее, по всей видимости, стоит изучать».
Гретхен молча кивнула, соглашаясь с папочкой. Она как раз держала во рту 2 бутерброда величиной с ладонь; наступила пауза, в течение коей моя мать то любовалась диковинной девушкой, то горько поглядывала на меня.
Наблюдая за ней, госпожа Фольбек внезапно вспомнила, собственно, о цели нашего к ним визита.
«Добрая госпожа Тома привела с собой Людвига, Гретхен; она полагает, что благодаря тебе он немножко продвинется в науках».
«Сударыня Гретхен известна всему городу своим усердием к наукам, - начала вновь моя мать, озаренная пришедшей к ней мыслью, - все расточают ей похвалы, и я подумала, не подбодрит ли ее пример моего Людвига. Он немного отстает в своих успехах».
«Значительно отстает, как сказали бы мы, значительно отстает, дорогая госпожа Тома», - сказал советник Фольбек, продолжая проницательно буравить меня своими гляделками.
«Да, к сожалению, значительно. Но с помощью сударыни Гретхен, и ради меня самой, он сделает над собой усилие – и дело пойдет полным ходом. Он мне твердо это обещал. Правда, Людвиг?»
Конечно, я обещал, но никто не заставлял меня осуществлять мои прекрасные намерения в их семейном кругу. Я ощутил, что опять воспрянул духом, в отличие от моей доброй и простодушной матери, и не хотел, чтобы эта образцовая семейка радовалась моему моральному разложению. Меж тем ученая дочурка проглотила бутерброды и благосклонно выразила желание высказать свои суждения об интересовавшем нас вопросе.
«В каком же ты, собственно говоря, классе?» - спросила меня она.
«В четвертом».
«В этом классе вы проходите «Жизнь знаменитых людей» Корнелия Непоса», - сказала она так, словно от нее я об этом только и слышал.
«Ты прочитала все их биографии, Гретхен?» - вступила госпожа Фольбек.
«Уже 3 года тому назад. Время от времени я беру его в руки. Еще вчера я освежила в памяти жизнь Эпаминонда».
«Да, да, этого Эпаминонда», - сказал советник и вновь забарабанил по столу. – Он, вероятно, был большой оригинал».
«А ты дома его читал? – спросила моя мать. – Поговори-ка об этом с сударыней Гретхен, чтобы она увидела, как далеко ушел ты в своих знаниях».
«Мы жизнь Эпаминонда не читали», - пробурчал я.
«Значит, вы прочитали биографию Алкивиада или кого-нибудь другого. Корнелий Непос очень легок. Но если ты, в самом деле, перейдешь в 5-ый класс, тебя встретят определенные трудности».
Я решил отплатить ей за это «в самом деле» и тайно поклялся самому себе, что отколочу ее при первом удобном случае. А пока что я, ожесточенный, сидел и мрачно молчал. Но удобный случай мне не представился, эта баба пожелала смыться и заработала на полном ходу как часы-куранты.
Она забросала мою мать латинскими названиями, не давая ей и духа перенести; вытряхнув из себя все свое содержимое без остатка, она, в конце концов, заткнулась.
Папочка и мамочка Фольбек попытались еще раз возбудить интерес своего чудо-ребенка к моей скромной персоне, но к общению со мной у нее охоты уже не было: она быстро умчалась штудировать дальше свою шеологию.
Мы тихо отправились к дому. Счастливые родители созерцали результат воздействия, оказанный их доченькой на мою мать; они посчитали правильным и уместным то, что данная ситуация ее совершенно раздавила.
Подавленная, мать попрощалась с Фольбеками, и мы покинули сад.
Лишь, переступив порог нашего дома, она обрела дар речи. Она нежно погладила меня по голове и произнесла: «Бедный мальчик, ты не вынесешь этакой муки».
Я хотел ее утешить и еще раз подтвердить мое обещание, но она покачала головой.
«Нет, нет, Людвиг, так дело не пойдет».
Но дело пошло своим чередом: вскоре после того моя сестра вышла-таки замуж за преподавателя Биндингера.




Свадьба

А теперь мне нужно рассказать о свадьбе моей сестры с преподавателем Биндингером. Это было во вторник, я отдыхал от школы целый день. Мне купили новый костюм, я встал еще засветло, чтобы поспеть вовремя. Дома был ужасный переполох, двери то открывались, то закрывались; если раздавался звонок, мать кричала: «Что такое, Катеринушка?»; моя сестра звала: «Катеринушка! Катеринушка!»; Катеринушка отвечала ей: «Сейчас! Сейчас! Я уже здесь!» - и сестра отворяла ей; а если пытался войти мужчина с коробкой или письмом, они визжали и захлопывали дверь перед его носом, потому что были не одеты.
И вот пришел слуга и сказал, что первая коляска с детьми уже прибыла – и все началось опять. Мать кричала: «Людвиг, ты готов?», а Мария: «Давай, заканчивай!» И я радовался, выйдя вниз по лестнице из дому.
В коляске сидела тетя Фрида с дочерями, Анной и Елизаветой. Они, одетые в белые платьица, с завитыми локонами, словно собрались на конфирмацию.
Тетя тут же спросила: «А Марьюшка очень счастлива? Можно себе представить, такой милый мужчина, никто и не думал, что он станет ее супругом!»
Я знал, что старая кошка всегда точит на нас свои когти, возьмет, да и царапнет по какому-нибудь случаю мать. Но и я часто раздражал ее; в данный момент я говорил Анне, что ее веснушки станут скоро заметны всем. Потом мы были в церкви, вошли в сакристию, и тете пришлось проглотить эту горькую пилюлю и быть любезной с господином священником, к ней обратившимся.
Приехала еще одна коляска с дядей Францем, тетей Густи и их сынком Максом, которого я терпеть не мог. Дядя Франц самый богатый среди наших родственников; он владеет книжной типографией и весьма набожен, так как выпускает католическую газету. Ты приходишь к нему, и он вручает тебе картинку со святым изображением; но никогда не раздобудешь у него денег или еды. Он делает вид, что знает по-латыни; а ходил только в немецкую школу. Тетя Густи еще более набожна и благоговейна, она всегда выговаривает матери, что мы слишком редко ходим в церковь, и потому, считает она, со мной творятся одни лишь несчастья.
Войдя, они сперва отделались от священника, а потом тетя Густи поцеловала тетю Фриду, и тетя Фрида сказала ей: «Сегодня на тебе украшения из граната. Такое, разумеется, мы себе не можем позволить».
Но больше всего я обрадовался, увидев среди пришедших дядю Ганса с тетей Анной. Он работал лесничим, и, однажды, я гостил у него на каникулах. Ему было со мной весело; он всегда заразительно смеялся, когда я уморительно передразнивал тетю Фриду; дядя Ганс называл ее проклятой лесной кошкой. На свадьбу он надел рубашку с прилегающим воротником и беспрестанно водил рукой у своей шеи. Я подумал, ему неловко, ведь кругом стояло столько чужих незнакомых людей, и потому он постоянно отходил в сторонку.
Сакристия наполнялась гостями. От нашей гимназии присутствовали математик и учитель чистописания. Пришли родственники Биндингера: две его сестры и брат, учитель физкультуры Реального училища, выпячивавший грудь колесом. С господами прибывали обычно молодые девушки. Из них я был знаком только с одной – Розой Вайнбергер, хорошей подружкой Марии. Девушки несли букеты цветов в руках, держа их прямо перед своими лицами, хихикая достаточно глупо, поводов для смеха не имелось никаких.
И уже потом подошла моя мать с дядей Пепи, справлявшим должность таможенного советника, и сразу за ними Биндингер, Мария и шафер. Это был армейский капитан на пенсии, дальний родственник Биндингера, в капитанской форме с орденами, и тетя Фрида сказала тете Густи: «Ну, слава Богу, что они подцепили офицера».
Открыли двери сакристии – и наша процессия двинулась в церковь.
Биндингер и Мария встали перед алтарем, в середке, вышел священник, сказал торжественную речь и спросил их, желают ли они сочетаться узами брака. Мария тихо сказала: «Да», а Биндингер подтвердил свое согласие густым басом. Потом прошла свадебная месса; она длилась долго, я даже заскучал.
Я посматривал на дядю Ганса, переминавшегося с ноги на ногу и смотревшего в середину своей шляпы, покашливавшего и скребущего зудящую голову.
Он заметил, что я за ним слежу, подмигнул мне глазами и тайком указал большим пальцем в сторону тети Фриды. А потом он заскрежетал зубами так, как тетя Фрида всегда делает. Я не сдержался и залился смехом. Брат Биндингера стукнул по моему плечу, требуя, чтобы я вел себя поприличнее; тетя Густи толкнула ногой ногу тети Фриды, призывая ее взглянуть на меня; затем они обе безутешно и в отчаянии посмотрели в потолок и покачали головами.
Наконец, все закончилось, и мы потянулись всем скопом в сакристию. Начались поздравления; господа жали Биндингеру руку, а тети и девушки целовали Марию.
А тетя Густи и тетя Фрида подошли к моей матери, стоящей рядом и плачущей, сказав, что это счастливый день для нее и всех остальных.
Они обняли ее, поцеловали, и дядя Ганс, находящийся возле меня, показал своей шляпой на тетю Густи и тетю Фриду и произнес: «Присмотри за матерью, Людвиг, а то они ее искусают».
В свою очередь и я тоже должен был поздравить Биндингера с сим знаменательным для него и Марии событием. Он сказал: «Благодарю тебя, надеюсь, с этого момента ты исправишься в корне». Мария не сказала ничего, но наградила меня крепким поцелуем. Мать погладила мою голову и проговорила: «Правда, Людвиг, ты обещал мне, стать с сегодняшнего дня иным человеком».
Я чуть не зарыдал, но сдержал свои слезы, так как тетя Фрида была вблизи и таращилась на меня своим зеленым взглядом.
Но я решил основательно за себя взяться и не причинять более огорчений моей любимой матери.
В гостинице «У Агнца» состоялся свадебный пир. Я сидел между Максом и Анной, дочкой тети Фриды. Отсюда я хорошо видел Марию и Биндингера; мою мать закрывал от меня большой цветочный букет. Сперва подали суп и рыбные блюда; к ним – белое вино, и я предложил Максу выпить наперегонки. Я справился быстрее, и официант налил нам еще одну порцию.
Тут дядя Пепи постучал по своему стакану, выступив с небольшой речью; семья, говорил он, отмечает прекрасный праздник, она отдает цветущую девушку за порядочного человека, и это законное супружество послужит ей лишь к благу. Затем дядя выпил за здоровье молодых. Я кричал громче всех и еще раз пил с Максом взапуски. Он проиграл мне снова, покраснев до ушей. Потом принесли жаркое с салатом.
И вот уже дядя Франц постучал чайной ложечкой по стакану, встал и сказал, что заключение брака дело благородное, тем более что он был заключен в церкви священником, слугой Божиим. И если дети вырастают добрыми католиками – это заслуга их родителей.
И потому, продолжал он, после молодоженов надо подумать о стариках, в частности, о женщине, воспитавшей невесту так отлично; и он выпил за мою мать.
Я был этому рад сильно, устроив громкий шум, и пошел со своим стаканом к ней. Она встала, и краска бросилась ей в лицо, когда она чокалась со всеми.
«Если б мой муж дожил до сего дня»,- произносила она. А дядя Ганс, звонко с ней чокнувшись, произнес: «Да, он заслужил здесь сидеть по праву, а ты – милая потрепанная физиономия». Выпив свой стакан одним глотком, он тряс руку каждому, мимо него проходившему, приговаривая: «Знал бы черт, сидел бы тут наверняка!»
Еще нам поставили на стол жареную курицу, торт и мороженое, и официант обходил всех по кругу, разливая шампанское. Я сказал Максу: «А шампанское выпить одним залпом намного труднее, потому что оно сильно щиплет». Он попробовал – и у него получилось, но я пить с ним не стал, а пересел к дяде Гансу. Все веселились, юные девушки смеялись особенно громко и чокались не переставая. А тетя Фрида огляделась вокруг и принялась ревностно разговаривать с тетей Густи. Я слышал, как она сказала ей, что в ее годы нравы не были такими распущенными.
А тетя Густи утверждала, что свадебный пир, действительно, в некоторой степени роскошен: их свояченица всегда идет ради детей на слишком большие затраты.
И тут дядя Франц постучал кулаком по столу и сообщил гостям, что его сын Макс, в честь своего глубокоуважаемого учителя, счастливого брачующегося, желает прочитать стихотворение.
Все утихли, Макс встал и попробовал декламировать, но запнулся, так как был бледен как полотно и к тому же грохнулся на пол.
Поднялся настоящий крик, и тетя Густи орала: «Что с ребенком?» Большинство присутствующих рассмеялось, они поняли, хмель ударил ему в голову, и тетя Фрида помогла ей отнести Макса в комнату рядом.
Они положили его на диван, ему стало плохо; тетя Фрида долго не приходила, удаляя рвоту со своего платья. Вернувшись, она выговорила мне, что я был тому причиной (ее Анна рассказала ей все), но никто не обратил на нас внимания, потому что Биндингер и Мария стали уходить.
Мария разревелась, падая вновь и вновь на шею матери. И Биндингер стоял тут же с похоронным лицом. Мать сказала Марии: «Ну, теперь ты счастлива, детка! Теперь ты имеешь мужем порядочного человека».
Затем она обратилась к Биндингеру: «Ты сделаешь ее счастливой, правда? Обещаешь мне?»
Биндингер ответил: «Да, я постараюсь, с Божьей помощью».
Мария попрощалась с тетями, и наша сорокалетняя, незамужняя кузина Лоттхен дала ревака.
И они пошли. Биндингер шел впереди, и Мария, утирая слезы, еще раз махнула рукой матери на прощание, у самого выхода из гостиницы.
«Она уходит», - тихо прошептала мать.
И Лоттхен, стоявшая около нее, произнесла: «Да, как ягненок на убой».




Моя первая любовь

Воскресные дни мне разрешали проводить у господина Руппа и заодно обедать у него. Он был старый приятель отца, охотившийся вместе с ним; немало оленей он подстрелил в нашем лесу. Мне у него нравилось. Я ходил у него барином и, всякий раз, по окончании обеда, он давал мне сигару и говорил: «Ты с ней сдюжишь. Твой отец тоже дымил как паровоз». И я гордился этим.
Госпожа Рупп была светской львицей; она складывала губы дудочкой, чтобы говорить как на верхненемецком. Она увещевала меня, не грызть ногти попусту и произносить немецкие слова чисто. Они имели дочь, очень привлекательную и издававшую приятный запах. Та не брала меня, четырнадцатилетнего, в расчет и болтала только о танцах, светских концертах и божественных певцах-исполнителях. Кроме того, она рассказывала о том, что происходило в военной школе. Она узнавала все интересные новости от кадетов, часто посещавших их дом и бряцающих саблями по перилам их лестницы.
Я думал, будь я бравым офицером, ей бы понравился; но она держала меня за глупого парня и гадко хохотала, завидев меня с сигарой, выданной ее отцом.
Это меня часто раздражало и заглушало мое любовное чувство к ней; я думал, повзрослею, стану офицером, повоюю и приду к ней после войны – тогда она, вероятно, будет вне себя от счастья. Но потом мне моя любовь опротивела. Впрочем, у господина Руппа было очень мило, и я каждый раз ожидал очередное воскресенье, воскресный обед и сигару с нетерпением.
Господин фон Рупп знаком и с нашим директором; он часто говорит ему, что весьма расположен ко мне и рад, что я посещаю его семью и что в будущем стану таким же заправским охотником, как мой отец. Но директор, видимо, не расточает мне похвал, так как и сам господин фон Рупп нередко выговаривает мне: «Знал бы черт, твой отец, чем ты занимаешься, проклятый хитрец. Не случайно преподаватели так на тебя набрасываются. Не усугубляй слишком свое зло!» И тут кое-что произошло, а именно: всякий раз, когда я в 8 часов поутру выходил из дому в школу, приходила дочка нашего привратника, поступающая в институт.
Она была очень красива, с двумя большими косами, перевязанными бантами и начинающей развиваться девической грудью. Мой друг Райтхель всегда говорил, что эта славная девочка-подросток имеет хорошие потенции.
Вначале я не осмеливался даже сказать ей: «Здравствуй!» Но однажды взял и осмелился – и она покраснела от смущения. Я заметил, что если мне случается припоздниться, она всегда ждет моего прихода домой после школьных занятий. Стоя у нашего дома, она смотрит в окно переплетной лавочки, пока я не приду. А завидев меня, улыбается мне по-дружески, разражаясь веселым смехом. И я намерился-таки с ней заговорить.
Но никак не мог сладить с самим собой из-за волнения, заставляющего бешено колотиться мое сердце.
Раз я подошел к ней совсем близко, но, не выдавив изо рта ни слова, принялся откашливаться и сказав все же: «Здравствуй!», охрип голосом.
Райтхель высмеял меня и заявил, что для него ничего не значит завязать отношения с девочкой-подростком. Он в любой день мог бы заговорить с тремя из них, если б только захотел, но все они кажутся ему ужасно глупенькими.
Я много размышлял по этому поводу и, уходя от нее прочь, полагал, что это чрезвычайно легко. Она всего лишь дочка привратника, а я – учащийся пятого класса гимназии. Но, странно, я ее встречал, и дело не клеилось. Тогда ко мне пришла идея: напишу ей письмо; уверю, что люблю ее, но опасаюсь, что она будет оскорблена, если я заведу с ней беседу и признаюсь в своем любовном чувстве. И пусть она проведет носовым платком по своим устам, если нуждается в общении со мной.
Конверт я засунул в «Caesar, De bello gallico“ и думал, отдам ей утром. Но это стало трудной задачей.
В ближайшее утро я и не пытался отдать его. На следующий день конверт был в моей руке, но она пришла – и я положил его быстро в карман.
Райтхель посоветовал просто спросить ее, не теряла ли она конверт. Я принял его совет к сведению, но с ней была подруга – и я опять оплошал. Я вновь ткнул его в „Caesar“.
Решив наказать себя за робость, я поклялся перед самим собой, что теперь я с ней обязательно заговорю, скажу искренне все, что имею на сердце и отдам мое письмо.
Райтхель сказал, я должен сделать это немедля, иначе буду просто подлецом. Я понял, надо действовать твердо.
Однажды меня вызвали читать «Caesar». Но, так как я думал о Марии, я точно не знал то место в главе, где мы остановились, и весь покрылся румянцем. Преподавателю это бросилось в глаза (я всегда навлекал на себя его явные подозрения) и он стал приближаться к моей парте.
Я торопливо зашелестел книжными страницами и толкнул локтем соседа. «Где мы закончили? Проклятие!» Тупой парень зашептал тихохонько – и слов я не расслышал, а преподаватель стоял уже у парты. Вдруг конверт с письмом выпал из «Caesar» на пол. Письмо я написал на розовой бумаге и обильно обсыпал благовонным порошком.
Я быстро наступил на него ногой, но преподаватель нагнулся и поднял его.
Он посмотрел на меня и вылупился глазищами на бумагу, так что эти глазища стоило срезать ножницами. Он осмотрел, понюхал конверт и медленно вытащил мое любовное послание. Он сверлил и буравил меня ими. Он, казалось, радовался, застигнув меня кое в чем врасплох.
И начал громко читать всему классу: «Нежно любимая мной сударыня! Я давно мечтал сблизиться с Вами, но не смел подступить к Вам ни на шаг, страшась, что это Вас оскорбит». Затем он дошел до носового платка и забормотал уже невнятно, чтобы другие не услышали.
Покачав головой, он сказал медленно, с расстановкой: «Несчастный, иди домой. А дальше – видно будет».
Я был так обозлен, что швырял учебниками в стену, ругая себя упрямым ослом.
А потом подумал, что вряд ли со мной что приключится. В письме не было ничего плохого. А моя любовь преподавателя не касается.
Но не стоило бояться начала, стоило бояться конца.
На следующий день меня вызвал директор. Он имел толстую книгу для записи моих изречений. Перво-наперво он спросил, кому адресовано письмо. Я ответил, никому; я его написал в шутку. Тогда он сказал, что я гнусный лгун, и не только скверный, но и трусливый сорванец.
Я рассердился, ответив, что в письме нет никаких низостей, и что она – славная девчонка. Он рассмеялся (я увидел в его рту 2 желтых коренных зуба), потому что я сам выдал себя с головой. Выведывал и выведывал ее имя. И тогда мне стало все равно; я заявил ему, что любой порядочный человек никогда не раскроет имя своей возлюбленной; поэтому и я не раскрою его. В ответ он злобно сверкнул на меня глазами и захлопнул книгу. «Ты – сорное растение нашего сада. Мы тебя вырвем из почвы. Ложь тебе не поможет; я точно знаю, кого ты упомянул в письме. Вон!»
Я отправился в свой класс, а после обеда был педагогический совет.
Директор и преподаватель Закона Божия хотели выгнать меня из школы. Об этом я узнал у школьного сторожа. Но другие учителя выгородили меня, и я получил 8 часов карцера. Для меня это значения не имело, если б не случилось другое.
Через несколько дней я получил письмо от матери. В конверт она вложила еще письмо господина фон Руппа; он писал, ему бесконечно жаль, но меня к себе он больше не пригласит: директор сообщил ему о глупом любовном письме, написанном мной к его доченьке. Ему самому все равно, а их дочь скомпрометирована. А мать писала, она и предугадать не может, на что еще я способен.
Я вышел из себя и поносил подлого директора как умел. Затем заплакал; наплакавшись вволю, я подумал, что пойду к директору и выведу его на чистую волю; но потом раздумал и пошел к господину Руппу.
Дочурка сказала, что никого нет дома; это было вранье, ведь я слышал голос госпожи Рупп еще с улицы. Придя к ним во второй раз, я застал дома господина Руппа. Все честно, с подробностями, рассказал ему, но, по окончании моего рассказа, он подмигнул мне левым глазом и произнес: «Ты – проклятый хитрец. Я не придаю тому значения. Это важно лишь моей жене». И дав мне сигару, он подтолкнул меня к двери, сказав, чтоб я тихо шел восвояси.
Он не поверил ни единому моему слову, и больше к себе ни разу не пригласил. Быть, ведь, того не может, чтоб директор лгал.
Полагают, что врут одни ученики.
И я поклялся, что отколочу этого подлого негодяя. Пусть он мне только даст поступить в Университет!
Я долго видел все в мрачном свете. Раз я встретил на улице доченьку госпожи Рупп. Она шла в сопровождении двух своих подруг. Делая знак, она толкнула их локтем, и вся компания засмеялась. Потом они еще раз обернулись в мою сторону и опять прыснули со смеху.
А я, если поступлю в Университет и стану студентом - корпорантом, и если там будет дан светский бал, а сударыня Рупп пожелает станцевать со мной, просто откажу ей, набитой дуре. Пусть-ка она посидит и поноет без кавалера.
Как ты мне, так и я тебе!



Младенчик

В пасхальные каникулы к нам прикатили Биндингер с Марией. Он теперь был на профессорской должности в Регенсбурге и в нашей школе уже не работал.
Они взяли с собой младенчика. Младенчику было 2 года, она звалась тоже Марией.
Сестра называла ее Мими, а моя мать – Мимили.
Как величал ее Биндингер, я точно не знал. Часто он говорил: «девчоночка». И обычно, складывая рот дудочкой, вел с ней такую беседу: «Ух ты, тух ты! Туту!»
У младенчика была огромная голова и нос, изогнутый как у Биндингера. Весь день он держал палец во рту и выглядел по-глупому.
Мать встретила их на железнодорожной станции, а домой они приехали в пролетке.
Мать и Мария вели девчоночку за руку. Биндингер плелся следом.
Взбираясь вверх по лестнице, они трещали меж собой весьма оживленно, и моя мать повторяла: «Итак, дети, вы здесь! Нет, как вымахала Мимили! Я и представить себе не могла».
«Да, мамочка, правда, ты тоже это заметила. Все люди так говорят. Наш врач, доктор Штайнингер, удивлен. Не так ли, Хайни?»
И я услышал низкий бас Биндингера: «Да, она развита не по годам, слава Богу!»
Наконец, они дошли до входной двери, и я отпер ее.
Сестра поцеловала меня, а Биндингер потряс мне руку: «Ах, да это ж наш дорогой студент. Цезарь будет тебе немного труден. Gallia est omnis divisa in partes tres, ха-ха!»
Я думал, он хотел меня уже проэкзаменовать, но мать крикнула: «Да, Людвиг, ты еще не приветствовал Мимили и видишь свою маленькую племяшку в первый раз! Погляди-ка! Как мила она и прелестна!»
Ноя не находил в ней ничего прелестного; она была похожей на остальных маленьких детей. Сделав вид, что она мне понравилась, я рассмеялся по-дружески. Это порадовало мою добрую мать. «Видишь, - обратилась она к Марии, - я сразу поняла, что Мимили расположит его к себе. Она просто очаровательна!»
В гостиной накрыли завтрак; наша Катеринушка достала жареных колбасок и мартовское пиво к ним.
Я был рад их поесть, но других еда совсем не интересовала: они собрались вокруг младенчика.
Она выставила свои ручки; ей сняли капюшончик, обнажив белокурые завитушки на детской голове. И все вновь закричали от удивления, словно увидели что-то особенное.
Мать поцеловала ее в темечко, а Мария выпалила: «Мими, это твоя бабушка!» А Биндингер стал совсем красным в лице и засюсюкал: «Туту! Ух ты, тух ты!»
Младенчик взревел; Мария с матерью пошушукались и вынесли ее из комнаты.
Биндингер остался, но не уселся к столу, а принялся расхаживать взад и вперед, корча боязливую рожу. И крикнул в дверь: «Мария, надеюсь, ничего серьезного».
«Нет, нет, - сказала Мария, - все минуло».
Потом они с младенчиком вернулись, и мать произнесла: «Долгое железнодорожное путешествие, усталость с непривычки и волнения попусту! Все сказалось».
Мне было приятно, что они, в конце концов, уселись к столу, оставив младенчика лежать на канапе, так как жареные колбаски уже поостыли.
Мы ели и пили на брудершафт по случаю Светлой Пасхи.
Мать сказала, что давно так не веселилась; все мы теперь в сборе, Мария выглядит прекрасно и маленькая Мимили тоже; и что мои отметки в табеле стали несколько лучше, чем прежде.
Я отдал табель Биндингеру, и он углубился в него.
«Учащийся средних способностей при большем прилежании мог бы достичь лучшего. Так, латинский язык – «3». Гм! Гм! Это соответствовало моим ожиданиям. Математика – «4», «3»; греческий язык – «3», «2». Почему ты так слаб в греческом?»
«На греческий Людвиг постоянно жалуется, - сказала мать, - вероятно, он очень сложный».
Я хотел, чтобы она меня не защищала, так как Биндингер начал разглагольствовать, не утихая. И я почувствовал себя совсем нехорошо.
Он стал поглаживать свою бороду так, как всегда это делал, в свою бытность преподавателем нашей школы.
«Какими словами можно выразить подобную точку зрения! Весьма печально, что снова и снова встречаешь такие превратные суждения. Именно греческий язык, благодаря правильности и ясности его грамматических форм, очень легок. Он изучается играючи!»
«Тогда почему тебе ставят за него «3» или «2» - спросила моя мать. – Чего тебе недостает, Людвиг?»
Я обрадовался, видя, что Биндингер и не ожидает моего ответа. Он положил ногу на ногу и, смотря в потолок, заговорил более разгоряченно: «Ха, ха, греческий язык трудный! Я еще обхожу молчанием тот факт, что Вам, в будущем, попадется на глаза дорический диалект; изучение этого жесткого наречия всегда представляет определенные трудности. Но аттический, счастливое образование древне ионического… Неслыханно! Это утверждение признак затаенного предрассудка».
На мою мать было больно смотреть: «Но, я думала только… но, так как Людвиг…»
Мария попыталась помочь ей: «Хайни, ты должен понять, что мать сказала это без всякого злого умысла».
И он заткнулся. Я подумал, что он так же глуп, как и прежде.
«Хайни очень старателен в своей профессии; а обычно он добр; но, если дело идет о его специальности, он сразу ожесточается», - сказала Мария, и моя мать вновь повеселела.
«Так и должно быть, - сказала она, - в его профессии надо быть усердным. И теперь, Людвиг, ты узнал, что греческий язык вполне доступен твоему пониманию. А что делает маленькая Мимили? Она сидит молодцом и молчит!»
Девчоночка перевела взгляд на мою мать и захихикала. А потом открыла ротик и пролепетала: «Агу – агу – тата».
Она подрыгала ножками и потянула к нам свои ручонки. В том не было ничего удивительного, но все это восприняли как чудо.
Моя мать находилась в полном восторге и кричала: «Вы слышали! Ребенок! Агу – агу – тата!»
«Она хочет сказать: «Добрый папа». Правда, Мими? И «дорогая бабушка!» - проговорила Мария.
«Нет, что за смышленое дитя! – сказала мать. – В ее то возрасте! Такого я еще не испытывала. Милое сердечко!»
Биндингер смеялся, показывая свои крупные зубы. Склонившись над столом, он тыкал девчоночке указательным пальцем в животик, приговаривая: «Погоди, малютка, ух ты, тух ты!» А моей матери он сказал: «Она – живой ребенок и наблюдает за своими домашними с явной симпатией. Надеюсь, она будет развиваться в том же духе».
Мать хотела, чтобы и я с ним согласился, но я злобился на Биндингера необыкновенно и спросил: «Что она сказала?»
«А ты не слышал, она сказала отчетливо: «Агу – агу – тата?»
«Это ничего не означает», - ответил я.
«Она произнесла: «Добрый папа», - вмешалась Мария и расплакалась. – Это низость с твоей стороны, Людвиг!»
«Ты не понимаешь? – рассердилась моя мать. – Это же ясно каждому настоящему человеку».
«Совсем понять не могу», - отрезал я.
«Потому что ты, вообще, ничего не знаешь, распущенный парень! – глаза Биндингера загорелись бешенством как во время гимназического урока. – Если ты когда-нибудь познакомишься с Аристотелем, то поймешь, что язык нашего ребенка звукоподражательный, это ономатопея».
Он рыкнул так оглушительно, что славная девчурка заревела. Мария взяла ее на руки и заходила с ней взад и вперед, а мать семенила следом, спрашивая дитятку: «А ну, детка, улыбнись! Ну-ка, пролепечи нам: «Агу – агу – тата?»
А Биндингер вскочил и, присоединившись к их компании, произнес : «Нет, она лепетать не будет! Здесь она лепетать больше не будет! Этот парень не благоговеет ни перед чем».
Но я не сделал из его слов никакого для себя вывода.





1.01. 2018 – 21.02.2018, Санкт-Петербург
Вернуться к началу
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение Отправить e-mail
Показать сообщения:   
Начать новую тему   Ответить на тему    Список форумов webtut -> Наши увлечения Часовой пояс: GMT + 3
Страница 1 из 1

 
Перейти:  
Вы не можете начинать темы
Вы не можете отвечать на сообщения
Вы не можете редактировать свои сообщения
Вы не можете удалять свои сообщения
Вы не можете голосовать в опросах


Powered by phpBB © 2001, 2002 phpBB Group